Гюриель вырвал Брюлету из объятий отца, нежно поцеловал слезы, струившиеся по ее прекрасному лицу, и потом снова опустил ее на грудь старика.
— Благословите же ее, батюшка, — сказал он. — Вы сами видите теперь, что я не солгал, говоря, что она вполне этого достойна. Нечего сказать, она говорить мастерица — просто золотой язык, и на ее речь мы можем отвечать только то, что нам нет надобности подвергать ее годовому, недельному или какому бы там ни было испытанию, и что мы сегодня же вечером пойдем просить ее руки у дедушки, потому что только этого и недостает, чтобы сделать меня счастливейшим человеком в мире.
— Вот видишь, Брюлета, — сказал старик, — к чему привело тебя твое красноречие? Вместо того чтобы пойти завтра, мы пойдем сегодня. Делать нечего, дочка, ты должна покориться, и да будет это наказанием за твое прежнее дурное поведение.
Лицо Брюлеты засияло наконец удовольствием: зло, которое причинил ей Жозеф, было забыто. Когда мы, впрочем, стали вставать из-за стола, она испытала новую досаду: Шарло, слыша, что Гюриель называет старика Бастьена батюшкой, начал его самого так называть, за что тот стал его ласкать пуще прежнего, но Брюлету это огорчило.
— Не придумать ли нам, — сказала она, — какое-нибудь родственное имя для бедного ребенка? Потому что теперь всякий раз, как он меня назовет матерью, мне будет казаться, что имя это огорчает тех, кто меня любит.
Мы стали было ее успокаивать, как вдруг Теренция сказала:
— Говорите тише, нас подслушают.
Двадцать седьмые посиделки
Мы все обернулись к крыльцу и увидели конец палки, упертой в землю и пузатую туго набитую сумку, которая возвышалась над забором и показывала, что там стоит нищий, выжидая, чтобы мы обратили на него внимание и подслушивая то, что его вовсе не касалось.
Я подошел к нему и узнал старого кармелита. Он тотчас же приблизился ко мне и признался, без всякого смущения, что слушал наш разговор целую четверть часа и притом еще с большим удовольствием.