И в замке новогрудском хранишь своих детей!
Меня Ты исцелила на утре юных дней,
Когда меня родная, утратив все надежды,
Повергла пред Тобою, и я, больные вежды
Подняв на лик пречистый, восстать нежданно мог
И с жаркою мольбою упасть на твой порог:
Так чудом возвратишь Ты меня к отчизне милой!
Расходившаяся волна прорвала плотину воли. Старик зарыдал и упал наземь, седые волосы приникли к морскому песку. Вот скоро минет сорок лет, как он не видал родины, и Бог знает — сколько, как не слыхал родной речи; а вот теперь эта речь сама пришла к нему, переплыла океан и застала его, одинокого, на другом полушарии, такая любимая, такая дорогая, такая чудная! В рыданиях, что потрясали его, не было боли, а только нечаянно пробуждённая, невыразимая любовь, пред которою всё кажется ничем… Он просто своими слезами умолял о прощении её, далёкую, любимую, за то, что так уже состарился, так сжился с своею одинокою скалой, так забылся, что в нём и горе начало замирать. А теперь он «возвращался чудом»… Сердце его рвалось. Минуты проходили за минутами, а он всё лежал. Прилетели чайки, точно беспокоясь о своём старом друге. Приближалась минута, когда он обыкновенно отдавал им остатки своего обеда. Некоторые из них слетели с верху башни к нему, потом прилетели и ещё, и ещё, начали слегка клевать его носом и шуметь крыльями над его головой. Шум крыльев пробудил его. Слёзы он все выплакал, лицо его озарилось теперь каким-то ясным покоем, в глазах светилось вдохновение. Он отдал весь свой обед птицам, те улетели, а сам снова взял книжку. Солнце уже зашло за сады, за девственный лес Панамы и теперь медленно опускалось за перешеек, к другому океану, хотя и Атлантический ещё горел, точно в нём струилось раскалённое золото. В воздухе было ещё светло, читать было можно.
Теперь же дай умчаться душе моей унылой
Туда, к холмам зелёным, в раздолье тех лесов…