Он проводил меня в столовую, зажёг лампу, висящую над столом, и пошёл ставить самовар. На минуту я остался один, с моими мыслями и сильно бьющимся сердцем, но минута эта продолжалась недолго, — вскоре прибежал ксёндз Людвик в халате, потом добрая madame д'Ив, тоже в ночном костюме, в чепце, со своими обычными папильотками, и Казь, который за месяц до меня приехал из гимназии. Добрые друзья радостно приветствовали меня, удивлялись моему росту, говорили, что я возмужал, а madame д'Ив находила даже, что я покрасивел. Ксёндз Людвик, бедняжка, только спустя много времени, несмело начал расспрашивать меня об экзамене и гимназическом аттестате, а когда узнал о моих успехах, то даже расплакался, обнял меня и назвал своим дорогим мальчиком. А тут из соседней комнаты послышался топот босых ножек и мои сестрёнки в одних рубашках и ночных чепчиках прибежали с радостным криком и вскарабкались ко мне на колени. Напрасно madame д'Ив стыдила их, убеждала, что это неслыханное дело, чтобы две таких взрослых панны (одной было восемь лет, другой девять) показывались людям в таком déshabillé[6], девочки не расспрашивали ни о чём и только обнимали меня своими крошечными ручками и осыпали поцелуями. Наконец, я решился спросить о Гане.
— О, она выросла! — ответила madame д'Ив, — сейчас придёт сюда. Вероятно одевается.
Ждать мне пришлось не долго; не прошло пяти минут, как на пороге показалась Ганя. Взглянул я на неё, — о Боже! что сделалось за эти полгода из шестнадцатилетней девочки, худой и слабой. Предо мною стояла почти взрослая девушка. Она пополнела, сделалась крепче, сильнее. На щеках её горел румянец, как отблеск утренней зари, от неё веяло здоровьем, молодостью, свежестью, как от расцветающей розы. Я заметил, что она с любопытством смотрела на меня своими большими голубыми глазами, но вместе с тем вероятно поняла, какое впечатление производит на меня, потому что по губам её пробежала какая-то странная улыбка. В любопытстве, с которым мы смотрели друг на друга, крылась уже стыдливость юноши и девушки. Простые, сердечные отношения брата и сёстры ушли куда-то вдаль, чтоб уже никогда не возвращаться. Ах, как она была прелестна с этой улыбкой и тихою радостью в глазах.
Свет висячей лампы прямо падал на её волосы. Одета она была в гладкое чёрное платье, а рукой у самой белой шейки придерживала небрежно наброшенную мантилью, — видно было, что она торопилась одеваться. От неё ещё веяло теплотою сна. Когда я пожал её мягкую нежную руку, то одного этого прикосновения было достаточно, чтобы заставить меня вздрогнуть. Ганя изменилась как наружно, так и внутренне. Уезжая, я оставил её чуть ли не дворовой девочкой, а теперь это была девушка с осмысленным выражением лица и приличными манерами. Из её глаз смотрела пробудившаяся умственно и нравственно душа. Она перестала быть ребёнком, — это доказывало и её неопределённая улыбка, и оттенок невинного кокетства, — было видно, что она понимает, как далеко изменились наши отношения. Вскоре я удостоверился, что в некоторых отношениях она берёт надо мною верх. Я был ученей, но в понимании жизни, каждого положения, каждого слова, представлялся малым ребёнком в сравнении с нею. Моя важность опекуна и панича ушла куда-то далеко. Дорогой я придумывал, как мне повидаться с Ганей, как заговорить с ней, как снисходительно относиться к ней, но все эти планы рухнули окончательно. Положение вещей начинало складываться как-то так, что не я был добр и ласков к ней, а она казалась ласковой и доброй ко мне. Сначала я не отдавал себе в этом отчёта и скорее чувствовал, чем понимал это. Я решил, что буду расспрашивать её, чему она учится и чему научилась, довольны ли ею madame д'Ив и ксёндз Людвик, а тем временем она, с тою же улыбкой, допрашивала меня, что я делал, чему учился и что думаю делать в будущем. Да, странно как-то это всё устроилось, совсем не так, как я рассчитывал. Короче сказать, наши отношения изменились в совершенно обратном порядке.
Я ушёл к себе в комнату отчасти удивлённый, отчасти обманутый в своих ожиданиях, под влиянием разнообразных впечатлений. Старая любовь снова начала проглядывать, как огонь сквозь щели горящего здания, и вскоре покрыла собой все эти впечатления. Просто-напросто, фигура Гани, чистая, полная прелести, ещё дышащая теплотою сна, её белая ручка, придерживающая мантилью, её небрежный наряд и распустившиеся волосы — взбудоражили моё воображение и заслонили передо мною всё окружающее.
С её образом перед глазами я так и заснул.
VI
На другой день я встал очень рано и выбежал в сад. Утро было чудесное, росистое, благоуханное. Я шибко шёл к грабовой шпалере, сердце шептало мне, что там я застану Ганю, но оказалось, что моё сердце, чересчур расположенное к предчувствиям, ошибалось, — Гани у шпалеры не было. Только после завтрака я остался с нею наедине и спросил, не хочет ли она пройтись по саду. Ганя охотно согласилась, побежала в свою комнатку и через минуту возвратилась в широкой соломенной шляпе, которая бросала тень на её лоб и глаза, и с зонтиком в руках. Из-под этой шляпки она так плутовски улыбалась мне, как будто бы хотела сказать: «смотри, как это идёт ко мне». Мы вместе вышли в сад. Я направил путь к грабовой шпалере, а сам всё время думал о том, как бы мне начать разговор, о том, что Ганя, конечно, сумела бы сделать это лучше меня, да не хочет помочь мне, или, вернее, забавляется моею неловкостью. И я шёл около неё молча, сбивая хлыстиком головки цветков, растущих на рабатках. Вдруг Ганя рассмеялась, схватила мой хлыстик и сказала:
— Пан Генрик, чем провинились перед вами эти цветы?
— Э, Ганя, какие там цветы! Видишь, я не умею начать с тобою разговора, — очень ты изменилась, Ганя. Ах, как ты изменилась!