Но когда и это оказалось тщетным, он стал думать о самоубийстве. Многие из его товарищей освободились от жизненных забот точно так же и по соображениям гораздо более ничтожным, чем соображения Цинны: часто от скуки, часто от внутренней пустоты, часто от неимения охоты пользоваться благами жизни. Когда невольник держал меч умело и крепко, достаточно было одной минуты. Цинна ухватился за эту мысль и уже решился было осуществить её на деле, как вдруг его удержал странный сон. Привиделось ему, что когда его перевозили через реку, он заметил на противоположном берегу и свою тревогу, в образе истомлённого раба, который поклонился ему и сказал: «Я пришёл раньше, чтобы встретить тебя». Цинна испугался в первый раз в жизни; он понял, что если о загробной жизни он не может думать без тревоги, то и туда уйдёт вместе с нею.

В виде крайности, он решился сблизиться с мудрецами, которыми кишел Серапеум, думая, не найдёт ли хоть у них разрешения своей загадки. Мудрецы, правда, загадки разрешить не сумели, но зато величали Цинну «τού μονυειου», — титул, который придавался римлянам высокого рода и положения. На первый раз это была небольшая утеха, и титул мудреца, данный человеку, который не умел отвечать себе на то, что занимало его всего более, мог казаться Цинне иронией, но он всё думал, что Серапеум может быть не сразу раскрывает всю свою мудрость, и не терял надежды до конца.

Самым деятельным между мудрецами в Александрии был благородный Тимон-афинянин, человек значительный, римский гражданин. Несколько лет жил он в Александрии, куда прибыл для изучения таинственной египетской науки. О нём говорили, что не было ни одного пергамента или папируса в библиотеке, который бы он не прочитал, — говорили, что он обладает всею мудростью человеческой. Притом он был человеком кротким и проницательным. Среди множества педантов и комментаторов с затверделыми мозгами, Цинна сразу отличил его и вскоре завязал с ним знакомство, которое через некоторое время перешло в приязнь и даже в дружбу. Молодой римлянин удивлялся беглости в диалектике и красноречию, с которыми старец говорил о вещах возвышенных, касающихся назначения человека и мира. В особенности его поражало то, что рассуждения Тимона были соединены с какою-то грустью. Позже, когда они ещё более сблизились, Цинну разбирала охота спросить у старого мудреца о причине этой грусти, а вместе с тем открыт ему и своё сердце. Вскоре дело дошло до этого.

III

Однажды вечером, когда, после шумного разговора о загробном пути души, Цинна и Тимом остались вдвоём на террасе, откуда открывался вид на море, римлянин взял руку старца и исповедал перед ним, что было величайшею скорбью его жизни и ради чего он старался сблизиться с учёными и философами Серапеума.

— По крайней мере, — сказал он в конце, — я выиграл то, что сблизился с тобой, и теперь знаю, что если и ты не разрешишь загадки моей жизни, то и никому этого не удастся.

Тимон долго всматривался в расстилающееся перед ним зеркало вод, в котором отражался двурогий месяц, потом сказал:

— Видал ты те стаи птиц, которые прилетают сюда зимою из мрака севера? Знаешь ты, чего они ищут в Египте?

— Знаю. Тепла и света.

— Души людей тоже ищут тепла, которое есть не что иное как любовь, и света, который есть не что иное как правда. Но птицы знают, куда им лететь за сбоим благом, а души летают по бездорожью, в грусти и тревоге.