Белая рубашка подвигалась всё ближе к двери буфетной. Теперь уж её не скрывают чёрные лопухи. На пороге буфетной слышно учащённое дыхание больной детской груди. Ещё минута, белая рубашка исчезла и только босая нога остаётся за порогом. Напрасно, совушка, ты пролетаешь ещё раз и кричишь: «нет, не бери», — Янко уже в буфетной.

Заквакали тотчас огромные лягушки в болоте, как будто испуганные, но потом утихли. Соловей перестал щёлкать, лопухи шептаться. В это время Янко тихо полз, а страх забирал его всё больше и больше. В лопухах-то он чувствовал себя как дома, а теперь был как дикий зверёнок в капкане, Движения его стали резки, дыхание ускоренное и свистящее, притом Янко совершенно поглотила темнота. Тихая летняя зарница, пролетевшая по небу, ещё раз осветила внутренность буфетной и Янка на четвереньках перед скрипкой, с головою задранной кверху. Но зарница погасла, месяц спрятался за облачко и ничего уже не было ни видать, ни слыхать.

Через минуту в темноте раздался звук тихий и грустный, как будто кто-то неосторожно дотронулся до струн, и вдруг… какой-то грубый, заспанный голос, выходящий из угла, гневно спросил:

— Кто там?

Янко затаил дыхание, но грубый голос спросил вторично:

— Кто там?

Кто-то чиркнул спичкой об стену, сделалось светло, а потом… О Боже! послышались ругательства, побои, детский плач, крики: «О, ради Бога!», — лай псов, мелькание свечек в окнах, крик в целом доме… На другой день бедный Янко стоял уже перед судом у войта.

Должны ли были судить его как вора? — конечно. Посмотрели на него войт и судьи, как он стоял перед ними с пальцем во рту, с вытаращенными, испуганными глазами, маленький, худой, избитый, не знающий, где он и чего от него хотят… Как тут рассудишь, тем более, что ему всего только десять лет и на ногах он едва стоит… В тюрьму его упрятать, или ещё что сделать?.. Всё-таки нужно хоть каплю милосердия иметь. Пусть его возьмёт сторож, пусть его высечет, дабы в другой раз не пытался воровать, и дело с концом.

Позвали Стаха-сторожа:

— Возьми-ка его и задай ему, чтоб помнил.