После пятой рюмки он тщательно вытер усы салфеткой, встал, прошелся по комнатам, собственноручно запер кабинет, гостиную, столовую и спрятал ключи в свой кожаный портфель, наконец начал одеваться.
Застегивая на крючки бобровый воротник николаевки, он счел нужным покивать скорбно головой и сказать Степаниде ли, самому ли себе:
— Не одобрял я этой затеи Василья Матвеича насчет пиявок, — нет!..
Слыханное ли дело, чтобы русский помещик и вдруг… пиявок, точно немец какой… Пре-ду-преждал: кончиться это может очень плохо! Вот так оно в конце-то концов и вышло.
Казачок Федька, глядя на пристава с почтением, доходящим до ужаса, кинулся отворять ему дверь.
Около крыльца уже стояли и Аким Маркелыч, и Петя, и кучер Фрол, и Гараська с матерью Матреной, и много прочих из дворни. Все ожидали распоряжений и действий. Но поодаль толпились также и деревенские, до которых дошел уже слух о том, что случилось в усадьбе. Они подходили по дороге, но заполнили и аллею сада, к которой от деревни была тоже протоптана тропка; больше же всего виднелось их там, по направлению к пиявочнику: туда они тянулись даже и без тропок, гуськом, по цельному снегу.
— Это что такое, а-а-а? — только что разглядев их с крыльца, заорал пристав. — Вы та-ам!.. Наза-а-ад!
Приставское «а-а-а» в морозном воздухе вылетало особенно раскатистым и круглым; его сразу расслышали и те, кто подходил уже к таинственной всегда, а теперь тем более, избе с не дымившейся уже трубой, и остановились.
— На-за-а-ад! — повторил пристав, точно командуя ушедшей далеко вперед на лагерном плацу ротой.
Повернули и пошли назад: такой зычной начальничьей команды побоялись не исполнить. Даже и эти, в аллее сада и около ворот усадьбы, попятились, хотя язык обращен был и не к ним: научившийся предупреждать желания начальства, бурмистр махал в их сторону руками.