Дмитрий Дмитриевич слушал его уже без улыбки, но Терентия не остановило это.
— Было там вроде как бунт… Он мне хотя не поспел в полности обсказать, ну, все-таки про бабу мою услыхал я, — не дали под замок посадить! — блеснув глазами, продолжал Терентий. — Исправник после того приезжал сам, и тот вроде бы не посмел ее зря обидеть: ну, она же тяжелая тогда, близу родов ходила, вам известно, — вот народ и кричал становому:
«Не замай!..» Теперь уж кормит.
— Тоскуешь? — хотя и без улыбки, но сердечно спросил Хлапонин.
— Эх, Митрий Митрич! Сейчас-то, слова нет, тосковать некогда — служба… А как службе этой конец придет, вот когда тоска моя начаться должна… Мне тогда не иначе как опять на Кубань подаваться, — пластун и пластун. Что ж, я по-ихнему уж трохи балакаю… может, я бы там деньжонок разжился — Лукерью бы свою выкупил с ребятишками… а, барин?
— Какой же я тебе барин? — улыбнулся Хлапонин. — А насчет семьи своей не тоскуй: может, не так уж долго ждать осталось до воли всем.
— О-о! Всем волю дадут? — так и засиял Терентий. — Это ж, значит, господа промеж собой говорят там?
— Офицеры? — переспросил Хлапонин. — Да, говорят многие, что крепостной зависимости после этой войны должен прийти конец.
— Э-эх, дожить бы только! Не дадут ведь эти, Митрий Митрич! — кивнул головой Терентий в сторону английских батарей. — Я через это и с Тимофеем не опасывался говорить: все одно, думаю, отседа живому-здоровому мудреное дело выйти. Так на мое с Тимохой и оказалось… А больше я никому про себя не сказывал, окромя как вам.
Как раз в это время к Хлапонину подошел Арсентий с записочкой от Елизаветы Михайловны, — он делал это почти ежедневно, причем заходил по пути в Павловские казармы распытывать про Витю Зарубина, как там он.