Промывка золотоносных песков на бутаре на Ленских приисках в Восточной Сибири.
Не успели мы пробить одну тачку песку, как в колоду уже летит другая, запруживая несущуюся воду. На секунду прекращается ее журчание, и вдруг сразу она бросается через песок и края колоды, обдавая нас мутными брызгами и струями. Мы опять изо всех сил принимаемся разбивать комья, протирать и промывать пески, то и дело поглядывая на дорожку — не приближается ли Никита с тачкой. Мы фыркаем и фукаем на комаров, кусающих губы, забирающихся в нос, уши, глаза, судорожно подергиваем всем телом, которое больно жалят слепни.
Пот вытереть некогда, и его соленые большие капли без конца катятся по губам, подбородку, застилают глаза. Им пропитана паша одежда, и кажется, что мы только-что в нем купались. Руки от усталости немеют, от согнутого положения ломит поясницу, мы скорее спешим домыть песок, чтобы мгновение передохнуть, и вдруг слышим знакомое повизгивание движущейся тачки, через секунду обрушивающейся на наши гребки. Мы невольно выпрямляемся, секунду стоим неподвижно, вяло глядя на кучу песка, но тотчас опять принимаемся лихорадочно работать. Пробив тачек десять, мы уже совсем обессилели и сгребали песок, почти не промывая его.
Проходит еще минута, и я чувствую, что больше не могу работать, что мускулы рук перестали двигаться, а в пояснице ощущается невыносимая боль. Я начинаю поспешно перебирать в уме выходы из положения, как вдруг на гребок неожиданно падает новая партия песка, и с этим Никита спокойно произносит: — закури. С неизъяснимым наслаждением ставлю я у колоды гребок и растягиваюсь на днище обернутого вверх дном старого лотка. Я не шевелю ни одним мускулом тела, всецело отдавшись наслаждению покоем, глаза невольно закрываются, и я впадаю в тяжелое полузабытье, теряя представление действительности, несясь куда-то в смутном хаосе мыслей и воспоминаний, готовый вот-вот совсем заснуть, как вдруг какой-то первый толчок заставляет меня разом проснуться. Я вскакиваю и с подозрением смотрю на парней. Но те, усталые, сидят на концах гребка, положенного поперек колоды, и беседуют.
Разговор парней — сплошное сквернословие. Особенно отличается Макся, видимо, побывавший около горных заводов и вполне усвоивший тонкости этого своеобразного сквернословного наречия. На подобие сыплющейся дроби вылетали из уст Макси короткие словечки то в качестве эпитетов, сравнений, то заменяя целые выражения своей интонацией, забористой приставкой. Максе слабо подражал Григорий, еще мало выходивший из тайги, наивный, простой и неиспорченный. Развязность и циничность Макси огорошивали его, уверенность покоряла, и Григорий проникался все большим уважением к товарищу. Не желая ударить лицом в грязь перед новым другом Григорий и сам пробовал сквернословить, но у него это выходило, так сказать, с конфузом, неуверенно и натянуто, точь в точь, как у неудачных остряков, сказавших неумело и невпопад остроту и незнающих, куда после этого деваться от смущения.
— А ну, расскажи, Макся, про Ларку, — попросил Григорий и, обернувшись ко мне, добавил: —вот послушай-ка, Сергей Иванович, больно занятно. И откуда только у него берется!
Началась нескончаемая повесть про Ларку — дурака, учинявшего на прииске всякого рода безобразия. Слушая эту повесть, хотелось сплюнуть, отвернуться, не слушать. Макся говорил спокойно, без тени улыбки или смеха на лице. Григорий же поминутно деланно и насильно смеялся. Хотя ему и не было смешно, но он хотел показать товарищу, что вполне постигнул прелесть рассказа, и что он вообще славный и бравый малый.
Но вот послышалось визжание приближающейся тачки, и мы взялись за гребки. Опять закипела работа, полился пот, зазвучали короткие сердитые слова по адресу безжалостных комаров и слепней. Попрежнему скоро заныла поясница, одеревенели руки и, казалось, что вот еще секунда, и гребок выпадет из руки. На меня находит какое-то одурение — работа мозга совершенно останавливается, работаю автоматически, почти без сознания. Спасительное — закури!— выводит меня из этого состояния, я отбрасываю гребок и опускаюсь па кочку.
Макся продолжает свой рассказ про Ларку, Григорий — насильно смеется.