Горный луг зацвел, загорелся. Спряталась пасека в долине Громотухи.
Манефа выпускала скот на траву. Парила подойник и для хорошего копления сметаны приговаривала:
— Чего паришь? Подойник. От чего? От коровьего нюхания, от человеческого запаха, от быка-третьяка. У быка-третьяка булатные рога: не гнутся, не ломаются. Так у меня, рабы Манефы, снимок не гнулся, не ломался, снимок толстой, простокваша густа. Еретик с еретицей, не стегай мою кринку масла, тебе — нож булатный в ретивое сердце. Язык мой — ключ, уста мои — замок.
В первый богородицын день, празднуя весну, гуляли кержаки. Начетчики читали старые замусоленные книги. Бабы перед празднеством заскабливали в кадушках загустевшие меда, мужики наставляли под овинами самогонные аппараты. С утра до вечера стоит над деревней песня: духовные крикливые стихи, гимны, пьяные, бранные частушки — вперемежку.
Парфенов дом играет охрой, петушками на охлупнях, фигурчатой резьбой под крышей, жестяными звездочками на карнизах.
Из открытых окон Парфеновой избы несется говор; пахнет щами и кислой овчиной.
Хлопнули двери. С глухого крытого крыльца в парчевом кокошнике выскочила баба и, размахивая самоварной трубой, начала откалывать плясовую; за ней — старик.
Гости наряженные, цветистые, с потными красными рожами, икая и сплевывая, выпирали из дверей; сзади толстая баба, поскользнувшись на верхней ступеньке, упала вниз, подкашивая других и по-поросячьи визжа.
Гости подтоптывали каблуками, тряслись, хлопали в ладоши, гикали, смеялись, орали песни. Подошла с поклоном Манефа:
— Отведайте, не побрезгуйте, гостеньки!