И только одно здесь я знаю верное:

надо всякую чашу пить -- до дна.

Завет о принятии всякой чаши до последней ее капли есть завет об узких, очень узких вратах, в которых слабому легко застрять. Тут только одно может служить в оправдание входящего этими вратами: полное, окончательное и неукоснительное выполнение завета. Раз приняв его, остановиться нельзя. Что бы ни было выпито не до конца, что бы ни было взято на серединке, -- оно обращается против неверного, не выдержавшего и давит его всею своею тяжестью насмерть. Но и вместе с тем завет этот открывает сильному величайшее блаженство и величайшее знание.

...В последней жестокости -- есть бездонность нежности; в последней черноте открывается бездонная божья белизна. И вот эта тайна белизны, то, о чем нельзя знать и не умереть от этого последнего знания (как читаем мы в рассказе самой Гиппиус "Он Белый"), есть величайшее блаженство, которое, -- смутно, -- может быть доступно мистическому переживанию человека. И открывается оно только при прохождении сквозь мирское, и при прохождении его до дна, до последней ступеньки. Отсюда -- прагматический вывод: только при полном принятии всего своего, человеческого, возможно его преодоление. Итак, новая тварь немыслима без прохождения сквозь старую. Там, за гранями мирского, за полным ведением и принятием его, начинается путь к новой плоти. С последним глотком праведно выпитой до дна всякой чаши (потому что праведность заключается в этом абсолютном "до дна", какою бы ни была сама по себе чаша) начинается новое знание, новое самоощущенье -- зарождение нового человека.

Раз вступив на этот путь, Гиппиус приняла громадную ответственность. Ее религиозный опыт (ибо всякий опыт становится религиозным при наличности этого решения о "последней капле") висит под Дамокловым мечом безвозвратности. Назад, в середину, в застревание на полпути, уже нельзя, там погибель, если даже и середина хорошая, и полпути невинный; надо вперед, -- и это безмерно трудно. Отсюда частые отпрядывания души, тоска по отринутой резиньяции, мгновенные вспышки безволия. Но отпрядывания эти, как туча солнцем, поедаются нарастающею волною блаженства, нарастающим светом ведения, которое и ширит, и оправдывает собою предыдущую, уже пройденную, ступеньку.

VI

Аскеза имеет дело не с мирскими ценностями, как таковыми, она касается не их, т. е. не объективных данностей бытия, -- плоти, культуры, истории, -- а исключительно души человеческой.

Аскетизм не есть истина онто- или космологическая, он всецело остается истиною психологии. Цель его и материал для него, и средства его, -- одна лишь душа человека. Так что правильнее было бы говорить, что мистический путь аскезы -- не есть отношение человека к миру, а лишь отношение человека к самому себе. Аскетизм не отрицает мир вообще, он лишь отрицает волю к миру. Иными словами, то, с чем он борется и что он утверждает, -- есть помыслы, волнения, чувства и страсти. Аскет уничтожает не мир, а себя для мира; он уничтожает в себе те нити, которыми связан с землей, окапывает от нее свою душу. Путь его -- строго психологический и потому личный. Недаром аскетизм, как таковой, в чистом его виде, не догматизирован Церковью, -- он есть как бы личное, а не церковное, творчество верующих.

Уничтожение воли -- вот главная задача аскетизма. Отсюда -- громадная патриотическая литература о борьбе со всевозможными помыслами и желаниями, отсюда школа молчания и уединения, пустынножительство, старчество и послушание, -- все институты, определенная цель которых воспитать человеческое безволие, безжелание, довести его до тех пределов, при которых оно начинает казаться непреоборимою волей. "Сильнейший человек тот, кто уже ничего не хочет", -- вот прописная мораль резиньяции.

Аскет начинающей -- еще хочет, но уже отказывается; аскет завершенный -- уже не отказывается, но больше не хочет. Итак, аскетизм есть воспитание безволия; главный враг его -- человеческие желания.