— Это чудное создание! — продолжал Дере, не замечая удивления своего собеседника, и тоном, с каким бы он стал говорить в качестве знатока о прекрасной породистой лошади. — Я был ей представлен у Монтебелло, во время коронации, вы знаете? Этот идиот граф был еще жив, и она была ужасно добродетельна. Эта маленькая женщина очень энергична, но старый Станислав ничего ей не оставил. Хотя, действительно, при жизни он ей надарил драгоценностями довольно изрядное состояние.
Он принялся в изобилии расточать похвалы эстетическому совершенству графини Вронской, затем он прибавил:
— А вы знаете прекрасную Фаустину, я не знал…
— То есть я знал семь или восемь лет тому назад мадемуазель Морель, бывшую в то время в большой дружбе с моей сестрой, — перебил раздраженный Мишель.
— Превосходно! Ну, мой милый, графиня Вронская помнит это далекое прошлое, так как она справлялась только что о вас и прибавила, что рассчитывает вас видеть во время антракта.
— Графиня Вронская очень добра…
— Не правда ли? и в особенности очень хороша… ах, мой дорогой…
Он распространялся с той же горячностью, но в залу хлынула толпа, и молодые люди расстались.
Мишель, бесконечно довольный тем, что удалось прервать этот разговор, тон которого оскорблял его, хотя он не знал почему, прослушал внимательно это действие.
Он старался заинтересоваться несвязным символизмом драмы. Произведение представлялось ему странным и очень неровным. Иногда, наперекор либретто, написанному в прозе и очень банальному, оно возвышалось до настоящего лирического волнения. Тогда оно мощно выражало суровую поэзию труда, приближающего человека к земле, вырывающего его из центров высшей цивилизации, и сливающего его с здоровой и таинственной жизнью предметов, нетронутых еще современной культурой. Но мысль Мишеля была беспрестанно увлекаема по другому направлению, и ему удавалось ее удержать ценою утомительного усилия. Когда занавес опустился над прекрасным классическим жестом сеятеля, который, один, ночью вручает земле надежду будущих жатв, молодой человек вздохнул свободно.