Бедному или менее богатому и вынужденному вести борьбу за существование, было бы отказано. Теперь, в тот час, когда его горячая мольба была бы может быть понята, в час, когда уже его признания в любви ожидали, его желали, — так как в гневе Сюзанны, кроме раздраженной гордости, трепетало и немного любви, — в этот, казалось, решительный час уныние овладело Мишелем.
Как он при всем том обожал ее, этого капризного ребенка. С какой радостью, в надежде высказать ей наконец свои сомнения и свою любовь, шел он к ней, когда нашел ее бледную с письмом Фаустины в руках!.. И тотчас же, так быстро! — она сделала свой гибкий жест — непреклонным, свой мелодичный, молодой девичий голос — жестким! ее неудовольствие было законно, но почему она выказала только гнев? почему она не плакала? Горе, значит, более сильное, чем оскорбленная гордость, не сжало ее сердца, когда она могла думать, что не любима? Почему она была зла, почему она стала искать и тотчас же нашла самые жестокие слова?
Что касается этой угрозы разрыва, брошенной как бы случайно, это было просто необдуманное слово; Мишель страдал и от этой угрозы, но он обуздал свое страдание. Теперь нужно было, чтобы Сюзанна знала хорошо, что ей не было даровано право говорить: „я вам запрещаю“, раз она не желала говорить: „я вас прошу“… Может быть, Мишель также хотел ее наказать за то, что она сомневалась в нем… который так сомневался в ней?
Итак, он решил ехать в Барбизон, и на следующий день после ссоры направился к вокзалу, чувствуя смертельную тоску и гораздо более сильное желание запереться со своими книгами в башне Сен-Сильвер, чем слушать сетования г-жи Вронской.
Это имя будило в нем — и он это обнаруживал в себе с некоторым удивлением — лишь очень отдаленное эхо.
Воспоминание, которое он стыдился бы изгнать, оставалось в глубине его души, воспоминание о прекрасной молодой девушке, получившей его первую клятву, давшей ему первую радость и его первое мужское страдание, но прекрасный образ не походил на вдову графа Вронского, и новая любовь, менее экзальтированная, но может быть более сильная, преодолела волнение, вызванное вредным любопытством и горечью обманутой страсти, которое толкнуло Мишеля войти в ложу, где, как он знал, он увидит Фаустину и которое вновь захватило его в Трувилле, в тот майский вечер, когда, казалось, будто волны приносили вопли страдальцев, умирающих под пыткой.
С полным равнодушием, без ненависти, как и без любви, молодой человек собирался встретиться лицом к лицу с той, которую он когда-то любил и так потом ненавидел.
Его гнев проходил. Фаустина говорила, что она несчастна. Кто знает? Может быть в конце-концов это и было так! Мягко, с тонкой деликатностью, он даст ей понять, что она избрала ложный путь. Он любил свою невесту; его счастье, его безграничное счастье было в любви Сюзанны. Но он постарается быть в своих советах, если их действительно просят, верным другом, о котором говорило письмо.
В то время как Тремор думал обо всем этом, он услышал, как его позвали, и он издал восклицание удивления и радости, заметив Дарана, который был в Париже со вчерашнего дня, но которого он ожидал в Ривайер только завтра. Они шли один момент друг подле друга, разговаривая через пятое в десятое, как всегда бывает, когда есть многое, что сказать; затем Даран, следовавший теперь в том же направлении, что и Мишель, спросил его о цели прогулки.
— Я еду с поездом в 11 часов, — ответил молодой человек с какой-то покорностью, — еду в Барбизон.