С неизменным терпением он отвечал бы на их „почему“, он сам бы ревниво обучал их, поощрял их игры на вольном воздухе, их хороший веселый смех, их шалости, полные движения и шума! И как бы страстно он их любил; их звучные поцелуи, их беззаботные радости рассеяли бы его мрачные часы…

Мишель осмеял себя за этот неудержимый порыв инстинктивной нежности, подымавшийся в его сердце к этим плодам его мечтаний.

Один момент у него промелькнула мысль усыновить ребенка, дитя одного небогатого друга, но к чему? Никогда он, благодетель, импровизированный отец, не будет владеть сердцем этого ребенка, никогда не почувствует он себя полным обладателем этого существа, не ему обязанного своим существованием, которое ему будет принадлежать только в силу человеческого контракта. И уже заранее ревность подымалась в нем.

Еще одна из слабостей его страдающей и несовершенной природы! Он был ревнив; „чудовище с зелеными глазами“ часто его мучило. По ассоциации идей Мишель вспомнил то далекое время, когда он глотал слезы, которые гордость его не позволяла ему проливать, потому что Колетта сказала одной подруге: „я тебя люблю так же, как моего брата“.

Он вспоминал дни, предшествовавшее и следовавшие за замужеством Фаустины, отчаяние бешенства, когда жажда убийства возбуждала его до исступления; он вспоминал свои ребяческие печали, обидчивость, в которой он не сознавался, глухой гнев, — которые всегда сопровождали это чувство ревности, неодолимое и обнаруживавшееся в нем бурно, несокрушимо, одинаково в любви и в дружбе, потрясало его существо, делало его попеременно несправедливым и несчастным.

Он думал: „Я создан, чтобы страдать и причинять страдания. Лучше, чтоб я жил одиноко“.

Раньше, чем удалиться в флигель, в котором она жила, Жакотта, жена садовника, исполнявшая в башне должность кухарки, пришла предложить Мишелю чашку липового чаю. Она нашла его за столом бледным, а обед нетронутым. Сначала он отказался, затем согласился выпить душистый отвар из цветов, собранных в парке год тому назад, и мешая машинально маленькой серебряной ложкой, он задавал вопросы Жакотте, расспрашивал ее об ее старой матери, содержательнице постоялого двора в Ривайере, о ее сыне, уехавшем осенью с началом учебного года.

Он испытывал потребность говорить, слышать человеческий голос, и многословная Жакотта не ограничивалась только ответами, рассказывала бесконечные истории, в которых значительную роль играли кролики, куры, сад и Тристан — лошадь Мишеля. Обо всем, одушевленном и неодушевленном, в башне Сен-Сильвера она говорила почти с тем же выражением нежности, как и слова: „мой сын“.

— Спокойной ночи и прекрасных сновидений, сударь, — заключила она, удаляясь твердым, тяжелым шагом, заставлявшим дрожать на подносе чайник и фарфоровую чашку.

Молодой человек отправился спать в свою старую большую кровать с пологом. По сходству, забавлявшему его, добродушная болтовня доброй женщины напомнила ему внезапно обильные речи его друга Альберта.