В нескольких четвероугольниках изображены полевые работы разных времен года. Земля пашется плугом и копается кирками. Плуг — совершенно такой же как нынешний египетский — с крюковатою корягой вместо железного сошника, запряжен парою волов; к концу дышла, взамен теперешнего ярма, прикреплена поперечная палка, в которую упираются рога животных. Сеятели сеют. Пуярцы живут большими серпами и перевозят на ослах снопы. Молотьба производится скотом, — так она описана и у Геродота[46]: скот заставляют ходить по снопам; по мере того, как зерно оттаптывается, крестьяне подбирают вилами пустую солому. Пастухи гонять по дорогам или по затопленным полям крупный и мелкий скот. Особенно много быков с длинными, красиво изогнутыми рогами, непохожих на современных египетских буйволов; одного из них связали и собираются убить; другой, убитый, разрезается на части. Телится корова; одну, со связанными задними ногами, доить скотник, в то время как его помощник удерживает порывающегося к матери теленка; несколько телят пасутся на привязи и, закинув хвосты, неловко скачут в каком-то телячьем восторге. Среди домашнего скота лошади и верблюды отсутствуют, они были ввезены в Египет позже, во времена царей-пастырей (Гиксов). Повара готовят кушанье; поварята ощипывают птицу, скоблят ее для чего-то ножом и чистят веником. На птичьем дворе производится насильственное кормление домашней птицы (гусей и журавлей) — следовательно не мы его выдумали, — но производится без машин, первобытным способом, руками: птичник держит гуся за шею и сует ему в клюв корм, скатанный в шарики, — гусь упирается, другие как будто ждут очереди. На скотном дворе стоять ручные антилопы, газели и олени. Карлик ведет на привязи обезьяну. Кривобокий держит свору собак. Тридцать шесть женщин в длинном шествии несут для жертвоприношения хлебы, полные верхом корзины, напитки в кувшинах, голубей, уток и проч. Это пития, яства и живность из расположенных в Верхнем и Нижнем Египте имений Ти; каждая женщина — представительница известного имения. По различным клеткам хлебопеки, столяры, каменщики, ваятели, стекольщики, кожевники, мебельщики, гончары занимаются своим ремеслом. Плотники строят суда, пилят, стругают, рубят и вколачивают гвозди, пуская в ход особого образца молотки, топоры, пилы и стамески. На деревянных санях перевозится огромная статуя Ти. Полицейские с палками год мышкой тащат преступников к расправе; судьи, они же и секретари, сидят на полу против низеньких пюпитров и пишут. Танцовщицы пляшут под звуки неведомых инструментов. Рыбаки ловят рыбу вершами и сетью. По Нилу плывут парусные суда, лишенные руля и управляемый кормовыми посредством больших весел; гребцы гребут в помощь ветру; некоторые, стоя на носу, длинным шестом измеряют глубину. Главная по размерам картина изображает могущественного Ти, охотящегося на гиппопотамов; он стоит во весь рост в лодке, и лодочники приходятся ему чуть не по колено; в воде кишат бегемоты, крокодилы и всякой породы рыба. Фон барельефа во всю вышину исполосован отвесными параллельными чертами, которые мы было приняли за наивное изображение дождя, но которые должны означать исполинские всходы папируса на берегу[47]. Наверху, среди сплетения бутонов и распустившихся цветов, я насчитал до двадцати птичьих гнезд, куда резец ваятеля с неподражаемою игривостью насажал потешных не оперившихся птенцов. К этим лакомым кусочкам, снизу, по стеблям, подбираются красивые ихневмоны; их яростно отражаюсь взрослые птицы, — вероятно ибисы, служащие воплощением материнской любви.
На картинах иссечены в иероглифах монологи и диалоги действующих лиц. «Вы уже поспели», обращается крестьянин к высоким хлебам. «Это жатва», поведает жнец; «производящий подобную работу пребывает кротким, — и таков я!» «Ты груб», кричит лодочник товарищу, «а я так вежлив»! Там, где доится корова, текст наставляет: «дои, пока держат за колена теленка». Погонщики говорят своим ослам: «любят тех, кто быстро подвигается вперед, а лентяев бьют», или: «о, если бы ты только мог видеть свое поведение»! и т. п. Пески, сохранившие барельефы почти неприкосновенными, к сожалению не сберегли до наших дней юмора некоторых надписей, представляющих быть-может стихи тогдашних басен или народные пословицы.
Общество наше не бесследно прошло в чудной гробнице: на быках, на журавлях, на нивах путешественники написали свои имена. Один молодой человек при помощи карманного штопора выцарапал на артистически изображенной корове слово: «Helen», — надо полагать имя любимой женщины. Бойкая Американка, желая унести что-нибудь на память, вынула из волос золотую булавку и чуть не сколупнула ею очаровательного семейства голубей. Впрочем вандалку вовремя остановил сопровождавший нас Араб, сторож Марьет-беева домика и окрестных древностей; загородив собою стену, он ломаным английским языком и жестами дал понять легкомысленной молодой девушке, что за такой проступок ему и ей снимет головы сам Измаил-паша.
В полдень в гробнице Ти никого уже не было, кроме её постоянных обитателей, больших круглых жуков с колючками по бокам: они забавлялись в одиночестве, — опрокидывались навзничь и толкаясь длинными задними лапками, преуморительно кувыркались через голову.
Миновав к вечеру пирамиды Дашура, пароходы прошли мимо эль-Харам-эль-Хадама, иначе «фальшивой» или «Медумской пирамиды»; за нее в это время опускалось солнце. В отдалении она казалась холмом, на вершине которого стоит заколдованный замок без дверей и без окон; холм был нижним уступом, замок — верхним. Пирамида принадлежишь к величайшим и воздвигнута, как думают, фараонами третьей династии (3122 до P. X.) Но в виду того, что мы, не останавливаясь, плывем мимо, Анжело, соблюдая интересы Фомы Кука и Сына, уверяет, что пирамида не относится к числу древних и названа «фальшивою» потому, что построена не фараонами, а Наполеоном I (говорил ему это le directeur), в виду чего осматривать ее положительно не стоит. Однако, что Анжело ни толкуй, для ученых эль-Харам-эль-Хадам особенно заманчива: до сих пор еще не отыскан вход в её покой[48].
Вечер был тих и прелестен, но заря вышла такая же неудачная как и утренняя, без игры цветов, без облаков, разорванных пламенем над краем земли, без тяжелых туч. раскаленных докрасна, как жерло вулкана: просто в той стороне, где скрылось солнце, безоблачное небо было светлее, чем с прочих сторон. На одну только минуту восток вспыхнул слабым розовым сиянием и снова потух, как будто за горизонтом сожгли бенгальский огонь, а потом от зари остались лишь две узкие бледные полосы — одна в небе, другая в реке. разделенные темною полосой берега.
―
30 января.
Пользуясь лунным временем, пароходы ночью не отдыхали. Шум колеса над самым ухом, дрожание я стук машины не тревожили моего сна; но раза два я был пробужден как бы землетрясением, и спросонок неизъяснимый ужас овладевал мною. В продолжение нескольких секунд постель плавно ходила, точно на пружинах; потолок и стены рубки казалось, валились, но без грохота, бег треска, подобно карточным домикам; затем колеса останавливались и на палубе подымалась суетня. Однажды я услыхал, как испуганный Van den Bosch (Бельгиец) выскочил босой из своего помещения — он живет насупротив, возле другого колеса — и расспрашивал но-арабски матросов. Его никто не понимал. Ревностно изучая арабский язык, сосед мой всякое вновь услышанное слово неукоснительно заносит в книжку; успехи его далеко не отвечают прилежанию. Лишь утром узнали причину странных, ночных явлений: вследствие значительной зимней убыли воды пароход садился на мель.
День также проводим в безостановочном плавании, отложив на завтра помыслы о новых экскурсиях. Общество разместилось наверху по креслам-лежанкам и скамейкам, и только звонки, возвещающие чай, luncheon (завтрак) и обед, загоняют его в столовую. Кроме нью-йоркского семейства, по фамилии Поммерой (Pommeroy), и Бельгийца, cavaliere servante разбитной Miss Emely, есть тут чрезвычайно приличный на взгляд Француз, Tristan de Seville, qui fait partie d’une maison de commerce, попросту commis-voyageur; есть молодой очень белокурый пастор, Англичанин; есть приземистый Ирландец с глазами- стального цвета, которых он ни на минуту не сводит со своей пожилой подруги; смотрит на нее без нежности, без любви, а по привычке, и притом смотрит особенным образом, как будто только-что услыхал что-то весьма удивительное и вместе предосудительное; он вовсе не разговаривать; есть глубокий мыслитель, чуть ли не Немец, со взглядом полным возвышенных мечтаний и устремленным куда-то далеко, за край земли; сидит мало, больше ходит взад и вперед, держа под мышкой никогда не раскрываемую книгу в черном переплете и нося на своей особе печать глубокого благоговения к самому себе. «C’est comme le directeur»,[49] с уважением шепчет о нем Анджело и наверно клевещет на бедного Брэма; есть мистер Джей (Jay), маленький, кругленький, живой Американец, точно отлитый из гуттаперчи; есть мистер Монро (Montrow), тоже Американец, ревматический старик с искалеченными пальцами, едва передвигающий ноги, обутые в спальные сапоги; в прогулках не участвует; за ним ухаживает довольно миловидная мисс Монро, его дочь; наконец есть еще несколько молодых людей неизвестной народности и неопределенного образа, тех молодых людей, что встречаются всюду во множестве, но присутствие которых замечаешь лишь тогда, когда остаешься с ними с глазу на глаз; кто-то из них начертал «Helen» в гробнице Ти.