Челноков. — На нас это не произвело никакого впечатления.
Председатель. — У вас с Мрозовским не было какого-нибудь разговора?
Челноков. — У меня был разговор по поводу осадного положения перед самым переворотом. Он сказал: «Вы должны иметь в виду, что дело идет о вашей голове и о моей голове». Я говорю: «Это ясно». Он говорит: «Вы меня, кажется, не поняли, я говорю не о том, что вы городской голова, а вот об этой голове. Мне дано полномочие действовать до конца. Я, как солдат, обязан буду это делать, и вы понимаете, что я не могу остановиться. Я человек решительный, я четыре кампании сделал». Здесь он упомянул, что имеются какие-то особые полномочия.
Председатель. — Значит, вы судите об этих полномочиях только по разговору с ним, но происхождения их вы не знаете? Теперь, Михаил Васильевич, у нас есть некоторые наблюдения и впечатления по частным поводам, которым вы имеете право придавать общее значение, относительно деятельности министерства юстиции. Вы наблюдали это по Москве, будучи сословным представителем, и непосредственно знаете об этом от ваших товарищей по московскому городскому самоуправлению.
Челноков. — Вообще я с министерством юстиции не имел никаких дел и даже был присяжным заседателем всего один раз. Когда я сделался городским головою, я стал членом судебной палаты, как представитель города. Меня крайне поразило, что, при рассмотрении вопросов, они ведут себя как-то уж слишком упрощенно. Я с самого начала с этим направлением вступил в борьбу. Я предъявлял требования, чтобы рассмотрение дел велось в определением порядке, и просил всех членов управы, из которых некоторые, по собственной инициативе, всегда были на-стороже, как можно строже относиться к правильному и формальному проведению дел. В конце концов, мне пришлось подать особое мнение, так как нарушение порядка было слишком явно. Товарищ прокурора показал документы, которых на суде не имелось. Я находил, что рассмотрение дел совершенно не соответствует правильному порядку. Обычно были такие сцены: когда началось заседание, председатель говорит: «Надо достать дело 251». Дело приносилось, там находились разные охранные документы, которых суд вовсе не видал. На мое замечание, каким образом докладывать документы, которых суд не видал, мне отвечали: «Мы судим по совести, вы можете во внимание не принимать, но это, как характеристика, интересно». Я против таких приемов протестовал. В общем, у меня было впечатление, что у них сложилась известная привычка выносить обвинительный приговор по делам, которые касались левых. Например, рассматривается дело, где почти невозможно допустить мысли, что лицо виновно настолько, чтобы его следовало осудить (даже с точки зрения закона). Когда мы возвращаемся в совещательную комнату, председатель говорит: «Этого надо построже, как следует засудить». Я говорю: «Как же построже, ведь он не виноват?». — «Вы его не знаете, мы его давно знаем». Обыкновенно я говорил: «Чем мы занимаемся? Рассматриваем ли мы дело в тех пределах, которые дало судебное следствие или обвинительный акт, или мы вообще принимаем во внимание все то, что нам из разных источников известно о человеке и хотим с ним расправиться? Я считаю, что мы рассматриваем только данное дело, и если в этом деле нет никаких данных для обвинения, а вы эти данные сообщаете, то я не хочу их знать». Говорят: «Нет, это надо, это — с.-д.»: Повидимому, такое настроение у них было привычным.
Председатель. — Мне хочется отвлечь ваше внимание к другому вопросу об обстоятельствах роспуска второй Государственной Думы, где вы изволили быть секретарем. По каким поводам и при какой обстановке была распущена вторая Дума? Для вас теперь не тайна, что в основу процесса, который послужил к роспуску Думы, была положена деятельность двух провокаторов, впоследствии обнаруженных. Может быть, вы в нескольких штрихах очертите расхождение Думы с тогдашним министерством, политику Столыпина по отношению к Думе и реализацию этой политики в форме роспуска с требованием выдачи нескольких членов Думы?
Челноков. — Перед роспуском я уехал в Москву дня на три. Я получил телеграмму: «Немедленно приезжайте». Приехав в Петроград накануне роспуска, я застал совещание в кабинете председателя, где обсуждался этот вопрос. Требование выдачи не встречало в Думе поддержки. Когда заседание кончилось, некоторые члены Думы, зная, что я, как секретарь Думы, несколько раз виделся со Столыпиным, говорят: «Необходимо Столыпину сказать, что распускать теперь Думу было бы явным безумием» и просят меня поехать. Я говорю: «Что же ехать?». Повидимому, этот вопрос предрешен, нельзя же надеяться переубедить Столыпина, да, наконец, я один и не поеду». Несколько членов Думы: Маклаков, Булгаков, Струве поехали со мной к Столыпину на дачу ночью. Он встретил нас очень любезно, спрашивает, в чем дело. Мы сказали. На это он сказал вещь совершенно невероятную: «Господа, я крайне удивлен тем, что вы отстаиваете позицию Думы. Я думал, что вы, как кадеты, пойдете нам навстречу, потому что, если мы устраним из Думы с.-д., у вас будет кадетское большинство, и тогда вы можете проводить вашу политику». На это заявление мы встали и уехали. Утром оказалось, что Дума распущена.
Председатель. — Не было ли разговора о достаточности документов, которые были предъявлены?
Челноков. — Дело в том, что Столыпин держался, как бы стараясь себя оправдать в этом деле. У меня осталась в памяти такая фраза: «Здесь доказано, что с.-д. принимают участие в боевой организации. Ни одно государство на свете не допустило бы, чтобы совершались такого рода действия среди членов парламента». Я выражал уверенность, что все это раздуто. Одним словом, было ясно, что наш разговор не может иметь никакого значения; мне кажется, он издевался над нами. Когда мы прощались, я даже сказал: «Прощайте, мы больше с вами никогда не увидимся. Я не знаю, как вы выйдете из этого дела».
Председатель. — У вас было тогда предположение, что это дело — провокационного характера?