— Настоящая старая дѣвка сдѣлалась, — говорилъ то тотъ, то другой мужъ женѣ про Ольгу Васильевну. — Я думаю, у нея тамъ на цѣлый годъ провизіи запасено.

— Я думаю! Мнѣ кажется, у нея привязные карманы подъ платьемъ.

— Что ты? Ха-ха-ха!.. Однако, серьезно говоря, это отвратительная скаредность! И какъ она одѣвается, платье — поддергулька какая-то, шляпка блиномъ…

— Да, я ее какъ-то на улицѣ, встрѣтила, — маршируетъ она но грязи, точно отъ кредиторовъ улепетываетъ, — я, согрѣшила, сдѣлала видъ, что не вижу ея; да она и не замѣтила меня, она, кажется, и никого не видитъ, бѣгая по городу.

— Хорошо еще, что сплетнями не занимается…

— Ну, мой другъ; не вѣрю я этому! Недаромъ она изъ дома въ домъ шмыгаетъ… Правда, я ее разспрашивала, знаешь, для испытанія, про тѣхъ и про другихъ — такъ ничего не сказала, вѣдь она хитрая… у-у, какая хитрая! знаетъ, что я не терплю сплетенъ: я вѣдь и разспрашивала, такъ мнѣ было гадко, гадко; можетъ-быть, вѣдь и на лицѣ моемъ это было видно… А то, я думаю, сплетничаетъ… Вотъ хотѣлось бы мнѣ узнать, что она про Ивашевыхъ говоритъ, выпытаю у нея непремѣнно, ужъ ихъ-то, я думаю, чернитъ, чернитъ хуже грязи…

— Хорошо еще, что дѣти поняли всю смѣшную сторону этой скаредности и попрошайства, а то иначе она вредно бы подѣйствовала на нихъ; теперь же это даже полезно, они смѣются надъ ней. Она служитъ имъ вмѣсто Илота. Вчера я самъ слышалъ, какъ Ванька съ серьезнѣйшимъ видомъ предлагалъ ей пастилки, и вѣдь не улыбнулся, подлецъ, — ни-ни!

— И взяла?

— Взяла, даже поцѣловала Ваньку. А у него, у мошенника, только щеки надулись, и глаза таращатся, чтобы удержать смѣхъ. Бестія будетъ мальчишка!

Супруга пожала плечами и показала головой, благодаря въ душѣ Бога, что она совсѣмъ не похожа на Ольгу Васильевну, что ей не пришлось просидѣть въ дѣвушкахъ и дойти до этой грязной сальности, до этого безстыдства. Варя видѣла, какъ у Ольги Васильевны, мало-по-малу, изгонялось все цвѣтное изъ туалета, и попробовала протестовать противъ чернаго крашеннаго облаченія, не понимая, что только при этомъ облаченіи она сама могла одѣваться въ цвѣтное. Но Ольга Васильевна сказала ей, что она уже отжила свой вѣкъ, что ей пора перестать щеголять, что, наконецъ, на улицѣ дѣвушка безопаснѣе въ темной одеждѣ, что къ ней не пристанутъ нахальные провожатые, что черное удобнѣе и для занятій ея съ маленькими дѣтьми: чернилъ на немъ не видно. Варя, цѣлуя, упрекала сначала Ольгу Васильевну и за пирожки, говоря, что она напрасно ихъ покупаетъ и тратится на нее. Потомъ, мало-по-малу, ей стала открываться часть истины, и она начала краснѣть за Ольгу Васильевну. «Она, — думала Варя, — и въ пансіонъ привозила вечеромъ по воскресеньямъ конфеты и пирожки, значитъ, она и тогда была попрошайкой, и, слава Богу, что это не для меня дѣлается». Варя не знала, что Ольга Васильевна привозила въ пансіонъ конфеты и пирожки не отъ знакомыхъ, а изъ кондитерской, гдѣ постоянно оставляла часть своего жалованья, любя, въ качествѣ жиденькой гувернантки, полакомиться и побаловать любимыхъ воспитанницъ. Эта черта первая примѣшала къ Вариной любви долю какого-то страннаго, непріятнаго чувства. Ольга Васильевна стала казаться Варѣ ниже ея самой, показалась женщиной, любящей унижаться, любящей собирать всякую дрянь. Варѣ нерѣдко казалось, что Ольга Васильевна готова носить обноски изъ жадности, только бы не купить ихъ. А Варя даже вѣдь обидѣлась, чуть не заплакала, когда Дикобразовъ вполнѣ радушно предложилъ ей подарить фортепьяно? Вотъ какова была сама Варя! И вотъ та самая Ольга Васильевна, которую боготворили, — разумѣется, съ свойственною имъ искренностью, — кузины за ея частые подарки, за ея даровые уроки, за ея самоотверженную преданность, стала черносалопницей, попрошайкой, врагомъ слугъ, посмѣшищемъ дѣтей, предметомъ благодѣяній взрослыхъ, алчной побирушкой, вселявшей что-то въ родѣ отвращенія въ то самое существо, которое погибло бы черезъ минуту, если бы эта алчная побирушка сказала: