Он опять взглянул на нее, видя, что она, должно быть, имеет основания стоять на своем.
— Ты с чего это придумала? — спросил он хмуро.
— Одежда его… все, в чем вчера по вечеру был… в покое его оставлена, — пояснила она, отирая слезы. — И ферязь, и рубаха, и сапожки…
Колычев сдвинул брови, нахмурил лоб и тихо проговорил:
— Так вот оно что!
Он засунул руку за пояс, другою стал разглаживать седую бороду и мерно зашагал по комнате, не говоря ни слова. Тысячи дум вертелись в его голове. Думал он и о том, что не легко было сыну пребывать во дворце среди не подходящих ему людей. Приходило в голову и то, что теперь во дворце еще было бы тяжелее быть Колычеву. Одних Колычевых чуть не вчера казнили смертью, а этот Колычев будет во дворце вертеться, гнуться перед князьями Оболенскими да Глинскими, обагрившими руки в его родной крови. Да, тяжело ему было! А ему, Степану Ивановичу, разве легко? Федор-то еще молод, ему легче горе да обиды сносить, а он, Степан Иванович, уже старик и послужить государству успел на своем веку, так ему бесчестье вдвое горше, вдвое больнее. Однако он не бежал же.
— Эх, сынок, сынок! — заговорил старик, не находя больше сил молчать. — Не пожалел ты моей седой головы. Вот нахвалиться люди не могли, какой сын у боярина Степана Колычева, в пример другим ставили, а теперь что я людям-то скажу, как родным покажусь, как во дворце явлюсь? Пропал сын, а я, отец, и сказать не могу, куда пропал, зачем ушел, с чего бежал…
Боярыня Варвара тихо плакала и, видя, что муж больше опечален, чем сердит, осторожно заметила:
— Больше некуда было уйти ему, Степан Иванович, как в монастырь. Тяжко тоже ему было при дворе государевом… теперь-то Колычеву-то…
— А кому теперь сладко-то да легко, старуха? — проговорил Степан Иванович с горечью. — А все же не бегут добрые люди, а коли и бегут, так такие, как князь Семен Вельский, изменники да предатели своего государя, а не слуги его верные.