Князя Ивана Федоровича охватил никогда еще не знакомый ему леденящий душу ужас. Разом он вдруг понял, что для него потеряно всё со смертью страстно, безумно любимой женщины, и даже не пытался ни бороться, ни предпринимать мер, как будто все остальное в жизни уже не стоило ничего — ни забот, ни хлопот, ни борьбы. Как сильная, широкая и цельная натура, он не умел ничему отдаваться наполовину. Он весь был охвачен отчаянием, обливал слезами гроб великой княгини и обнимал ребенка великого князя.

— Кто извёл матушку государыню? — шептал в паническом страхе малолетний великий князь, напуганный и неожиданностью смерти, и быстрым изменением лица покойницы, и торопливостью похорон.

И, не дожидаясь ответа, он продолжал пугливо шептать:

— Шуйский? И нас изведет? Всех изведет?

— Ничего я не знаю, ничего! — шептал сквозь рыдания князь Овчина, не считая нужным даже клеветать на своего врага. — Осиротели мы с тобою, ненаглядный ты мой, осиротели.

Князь Шуйский с нескрываемым презрением смотрел на этого мужчину, бьющегося в слезах у гроба своей любовницы, и тихо ворчал:

— Стыда в глазах даже нет… Баба и та постыдилась бы на его месте…

Боярыня Челяднина тотчас после похорон, устроенных наскоро, пробралась в опочивальню малолетнего великого князя, куда укрылись царственный ребенок и князь Иван Овчина. Глаза ее были еще красны от слез, но уже сухи. В лице выражались не скорбь и горе, но забота и тревога. Ее мысль была далека от смерти великой княгини и всецело была поглощена вопросами о будущем. Она опасливо спросила брата:

— Как же быть-то теперь, Ваня?

— Что Бог даст, то и будет, — ответил он безнадежно.