5 января они предстали пред царем Иваном Васильевичем, окруженным своею многочисленною свитою, и пали пред ними на колени. Прежде чем он заговорил, их уже охватил ужас при одном его виде. Он был неузнаваем. Прекрасные его волосы на голове, на бороде и над верхней губой вылезли почти совсем, недавно еще живые и проницательные серые глаза померкли и смотрели исподлобья, его римский нос с горбиной обострился и походил на клюв хищной птицы, лоб избороздили складки, все лицо выражало дикую ярость. Все существо этого несчастного человека, казалось, говорило, что от него теперь нечего ждать пощады. Затеянная им самим страшная и опасная игра возбуждения народных страстей и месяц оргий не прошли для него, как видно, даром. Трусливый по натуре, не раз прятавшийся от бояр, под влиянием страха подпавший и под власть Сильвестра, жаловавшийся, что его силой тащили и под Казань, он пережил в этот месяц невыразимые муки, поставив со смелостью отчаяния на карту ребром свое падение или свое безусловное торжество. Теперь, смотря на прибывшее посольство, он уже понимал, что победа осталась за ним, что крамольная боярская Москва не поднимет головы, не скажет ни слова ему навстречу, чтобы он ни сделал.
Московское посольство заговорило приниженно и льстиво, восхваляя его заслуги, его мудрость, его правление. «Победитель неверных», «распространитель государства», «единственный правоверный государь», все эти названия расточались перед ним, и люди молили его об этом: дозволить видеть его царские очи.
— Коли ты, государь, — говорили представители Москвы, — не желаешь помыслить ни о чем временном и преходящем, ни о твоей великой земле и градах ее, ни о бесчисленном множестве народа, покорного тебе, то помысли о святых чудотворных иконах и вере христианской, которая с отшествием твоим от царства, если не придет во конечное разорение и истребление, то осквернится еретиками. Коли же тебя, государь, смущают измена и непорядки в нашей земле, о которых мы не ведаем, то твоя воля будет и миловать, и казнить виновных, все исправляя мудрыми твоими законами и уставами.
Царь заговорил, по обыкновению многоречиво и сбивчиво, с бесконечными цитатами из священного писания и примерами из истории, опять напоминая о боярском самовластии в дни его малолетства, указывал, что бояре были искони врагами государей и виновниками междоусобий, что они хотели извести супругу его и детей его. Все, что он писал в ответ сделавшемуся ему ненавистным князю Андрею Курбскому, сказалось в этой речи. Заключая ее, царь прибавил:
— Только для отца моего, митрополита Афанасия, да для вас, богомольцев наших, архиепископов и епископов, я соглашаюсь паки взять свои государства, а чего требую — после узнаете.
Посольство было отпущено, и, спустя некоторое время, царь призвал снова всех. Опять говорил он о кознях бояр, о своем горьком сиротстве в детстве, об умыслах бояр против Анастасии и сыновей его.
— Того ради мы и из Москвы удалились и выбрали себе иное жилище и опричных людей и советников.
Жезл правления он согласился принять, но не иначе, как разделив государство на две части: на земщину и опричнину…
Отпуская посланцев Москвы, он сказал, что скоро сам вернется в Москву.
В Москве ждали этого возвращения со страхом и трепетом, не зная еще вполне ясно, что задумал сделать царь. Как он разделит государство? Ничего такого никогда не бывало. Выяснилось все только второго февраля, когда государь прибыл в кремлевский дворец.