— Шесть тысяч душ их, и все в слободе Александровой около царя живут, — продолжал он говорить. — Ни въезду, ни выезду туда нет без их пропуска. Клятву берет государь с них, чтобы обо всем доносить государю, а с земскими людьми не дружить, не пить и не есть с ними. От отца и матери, от жен и детей отрекаются, клятву-то давая государю. Зато кого хотят они, того и грабят, и Имения себе отбирают, и по миру разоренных пускают. Тысячи душ ходят теперь без крова и пристанища. Из земских все. Всех-то опричников душ будет с шесть тысяч, а при самом государе триста душ. Понашивал им государь черные рясы, по сверх золотых кафтанов их носят, да тафьи[36] черные же у них.
— Ну, а уж это-то сказки ты рассказываешь! — перебил его недоверявший ему монах. — Рясу-то без пострижения нельзя надеть.
— Воля государева на все, — со вздохом проговорил рассказчик. — Не я один это видел, вся Москва это знает. И сам государь среди их игуменом зовется, а князь Вяземский келарем, а Малюта Скуратов пономарем служит. За трапезу садятся — царь им жития святых читает…
Он вздохнул.
— Ох, молятся, а пьянство великое идет у них, и блуд всякий, и непотребства разные, женам и девицам бесчестие и растление. А уж крови, крови что льется, так и не перескажешь всего.
Все помолчали, охваченные тяжелым чувством. Одни с сомнением качали головами, другие, видимо, поверили богомольцу. Не стал бы он врать ничего такого, если бы не знал. Странник начал снова:
— Как объявил царь про опричнину, так через день и казнить начал. Первым сказнил воеводу князя Александра Борисовича Горбатого-Шуйского да сына его Петра. В юношеских летах князь-то Петр был. Семнадцать годков минуло только. Так и шел рука в руку с отцом он на лобное место, да не захотел он видеть казни отца своего, склонил голову на плаху, а отец взял его, отвел, да и говорит: «Да не узрю тебя мертвым». Сам лег. Первым, значит, хотел умереть. Известно, отец. Нелегко было сына-юношу мертвым видеть. Отрубили ему голову. Взял ее князь молодой, лобызать стал, на небо глянул, не стало и его тоже… Много князей и бояр в тот день полегло, и князь Сухой-Кашин, и князь Горенский, и Головин, и Хозрин. А князя Димитрия Шеварева на кол в те поры посадили, до ночи вплоть пел канон Иисусу…
Монахи набожно перекрестились. Некоторое время длилось молчание. Наконец кто-то спросил:
— А что же владыко разве не печалуется?
— Запрет на владык положен, чтоб не печаловались, — ответил богомолец. — Да владыко наш Афанасий и стар, и болезнями удручен. Где ему против воли государевой идти?