— Так ты поговорил бы ей! — несмело посоветовала боярыня брату, пристально вглядываясь в него.
— Поговорил бы! Поговорил бы! — строптиво передразнил он сестру, сделав нетерпеливое движение. — Я говорить буду, а она рекой разливаться слезами станет о своем ненаглядном государе-батюшке…
— Ваня, нельзя же, — осторожно плаксивым тоном начала Челяднина. — Дело женское…
Он перебил ее сердито:
— Нет, довольно! Либо он, либо я! Мертвый ее не услышит, а у меня душу она всю вымотала… Который день не вижу ее, а и вижу, так только для того, чтобы услышать, что жизнь ей опостылела, что на свет бы она не глядела.
Челяднина упрекнула его:
— Ах, не знаешь ты нас, баб! Легко нам с пути-то сбиться, а потом совесть-то и заговорит, и каешься, и каешься…
— Ну, и шла бы в монастырь, если уж так грехи душу томят, а государство бросила бы, — сердито сказал князь, — а то с покаяниями-то этими и себя погубите да и другим головы не сносить. Теперь время горячее. Кто кого смога, тот того и за рога. Она не придушит, ее придушат.
— Ох, Иван, какие речи ты говоришь! — с притворным ужасом воскликнула боярыня и даже лицо рукой закрыла, точно от страшного видения.
— Чего хитришь-то? Сама все лучше меня знаешь, — резко сказал князь.