И он налил мне стакан водки; я выпил и протянул им руку.
— Вот это так! Вот это по-нашему! А то думать! А что выдумаешь? Ей-богу, ничего, чарки горилки не выдумаешь, право!
— Гей, свыняче ухо! — закричал другой. — Давай вина! Давай меду! Давай пива! Горилки не хочу. Да слушай, свыне, чтоб было порося жареное! Я индыка и петуха терпеть не могу. Слышишь! Живо!
Бедный еврейчик задрожал и пошел с фонарем и поставцем в погреб.
Мы просидели за полночь. Они мне заплатили откровенностью за откровенность; из рассказов их я узнал, что один из них был бежавший на Бессарабию отец моей Марыси, а другой тоже был беглый крепостной крестьянин, и промышляют они с товариством честным лыцарским промыслом, то есть разбоем.
Перед рассветом они пошли в стодолу спать. Я хотя был сильно пьян, но заснуть не мог. Мне не давал сомкнуть глаза ненавистный граф. Я тихонько встал, вышел из стодолы и пошел в село. Подошел к своей хате, обошел ее кругом. Горько мне было. Посмотрел я, посмотрел на хату; машинально вырубил огня и сунул трут в соломенную крышу. Через минуту она вспыхнула; я остановился на улице, посмотрел, как горит мое добро, и пошел обратно в корчму, к своим новым товарищам.
Начало светать, когда я подошел к корчме. Разбудил товарищей. Они были совершенно трезвы, я был тоже почти трезв. Они выпили еще кварту водки, но я пить не мог. Взяли приготовленный евреем мешок с жареными курами и гусями и пошли молча через поле в дуброву.
И я пошел за ними. Долго я оглядывался на свое родное село, его уже не видно было, только слышен был какой-то гул и видно было зарево от моей бедной хаты.
Мы пришли на хутор, нашли там одну старуху, топившую печь. Товарищи мои спросили у нее:
— Что, не было Марка? Старуха отвечала: