Господи! и теперь страшно вспомнить! Как он уже на вечной постели просил ее, чтобы не отдавала Кати ни за князя, ни за генерала, а чтобы отдала ее за молодого Ячного или за кого другого, только за свою ровню. Нет, так и поставила на своем.
На тот грех, как раз в чистый четверг, вступила драгуния{90} в Козелец, да и заквартировала по хуторам и по селам на все лето.
Да и драгуния ж это была! Чтобы она к нам никогда не возвращалась! Да, таки дала знать себя эта проклятая драгуния! Не одна чернобривка умылася слезами, провожавши эту иродову драгунию. В одном нашем селе осталося четыре покрытки, а что же в Оглаве? да в Гоголеве?{91} Там, я думаю, и не пересчитаешь!
— Горе нам, горе нам с теми драгунами!
— Да и теперь страшно вспомнить. Раз сыдымо мы ввечери все трое в гостиной; я, кажется, карпетку вязала, Катерина Лукьяновна сидела так, а Катруся книжку читала, да такую жалобную, чуть-чуть я не заплакала: про какого-то запорожца Киршу или про Юрия{92}, не помню хорошенько, только очень жалобно. Вот уже дочиталась она, моя рыбонька, как того Юрия-запорожца закувалы в кайданы и посадылы в темныцю, только, глядь, смотрим, входит в комнату драгун, высоченный, усатый, а морда неначе те решето, гладка та червона, здавалась червонишою од воротника, що пришитый до его мундыра. «Я, говорит, такой-то и такой князь Мордатый!» «Мы сами видим, что ты мордатый», — думаю себе. «Я, говорит, покупаю овес и сено; нет ли у вас овса и сена продажного?»
«Есть, — говорит Катерина Лукьяновна, — прошу садиться». Вот он себе и сел, а мы с Катрусею ушли в другую комнату дочитывать книжку. Только что начала читать, а в комнату входит Катерина Лукьяновна и говорит: «Вот тебе, Катенька, и твой суженый». Мы как сидели, так и обмерли. Как уже у них было в тот несчастный вечер и как он сватался, мы ничего не знали, только с того самого вечера князь к нам начал ездить каждый божий день и рано и вечером. А молодого Ячного, когда приедет он, бывало, из Киева, и на двор не пускали. Ходит, бывало, бедный, по-за садом да плачет, а мы, глядя на него, и себе в слезы. Что ж? И помогли слезы? А ни-ни; Катерина Лукьяновна-таки поставила на своем: как раз через год после смерти Демьяна Федоровича, на велыкодных святках, просватала за князя мою бесталанницу Катрусю.
— И можно-таки сказать, что бесталанница: от всего добра, ото всей роскоши только и осталось, что два витряка, да и сама еще бог знает, останется ли в живых, — говорил хозяин как бы сам про себя, наливая рюмку сливянки.
— А вот как было, Степановичу. На фоминой неделе их и повенчали. Плакала, плакала она, моя бесталанница, да что! Знать, так господу угодно было. Не умолила она его, милосердного. Знать, господь бог, любя, наказует.
На другой день после свадьбы переехал он к нам из Козельца, и денщик его Яшка, такой скверный, оборванный, тоже с ним переехал. И только и добра было с ними, что преогромная белая кудрявая собака, юхтовый зеленый кисет и длинная трубка.
С того же дня и началося новое господарство.