— Знаешь, душенька, какой сюрприз мне сделала сестрица? Не написавши мне ни слова, что хочет с тобою лично познакомиться, взяла да и приехала, как говорится, не думавши. Такая, право, ветреница! И вообрази себе, на перекладных ведь приехала, — настоящая гусар-баба. Просто одолжила! Вчера, вообрази себе, подхожу я к почтовой станции, смотрю, тройка у ворот стоит совсем готовая. Я остановился: дай, думаю, посмотрю, кто такой поедет. Только смотрю, выходит дама. Я, знаешь, так того… ты прости меня, душоночек, — проклятая привычка! Смотрю… и представь себе мой восторг! — это была моя сестра. Тут мы, разумеется, бросились в объятия друг другу.
— А я и не знала, что у тебя есть сестра, — проговорила Катруся.
— Как же, есть, и не одна, а две. Одна замужем за графом Горбатовым, та постоянно живет в столице при дворе; она бы тоже ко мне прикатила, но, знаешь, нельзя, она слишком заметна при дворе. Я тебе, душенька, свою сестрицу сейчас представлю.
Как полотно побледнела моя бедная Катруся: она, верно, бесталанная, догадалась, какая это будет сестрица. Через минуту он ввел под руку женщину, не знаю — молодую, не знаю — старую, за белилами та румянами нельзя было узнать.
— Рекомендую тебе, душенька: княжна Жюли Мордатова.
И она вертляво поклонилась, проговорила что-то, не знаю — по-русски, не знаю — по-польски, — я ничего не разобрала, да Катруся, думаю, тоже, потому что она ей и головою не кивнула, а только побледнела пуще прежнего.
— Ты извини ее, друг мой: она у меня еще институтка, по-русски почти слова не выговорит, а в высшем кругу в русском языке никакой нет надобности. Да я про себя скажу, — я до двадцати лет не умел по-русски двух слов сказать. У нас в Грузии почти все равно, что и в столице — никто по-русски не говорит, — все пофранцузски. Такая мода, мой друг! Мы и свою крошку в столицу в институт пошлем, не правда ли?
Катруся не могла долее вытерпеть. Она молча встала и ушла в детскую, и я ушла за нею. А Катерина Лукьяновна осталася одна со своими князьями. Я была бы счастлива, Степановичу, если бы я забыла то, что у нас творилося в доме. Но бог меня, не знаю, за что, памятью покарал.
После этой проклятой сестры я ни на одну минуту не оставляла моей Катруси, да и она, моя бесталанница, с той поры ни шагу не выступала из своей комнаты. Господи! Святая Катерино великомученице, страдала ли ты так, как она, моя бедная Катруся, страдала? Бывало, день плачет, ночь плачет. Я уже не знала, что с нею и делать. Вот она плакала, плакала, да и начала уже в уме мешаться. Я хотела было ребенка отнять от груди, нет, не дает: «Умру, говорит, с ним вместе, пускай меня в одну труну положат с ним, пускай, что хотят, делают, а его я никому не отдам!» Что же мне было делать с нею? Я так и оставила дитя; смотрю только, бывало, да плачу. Катерина Лукьяновна тоже, бывало, зайдет в нашу комнату, посмотрит на свою княгиню и хоть была гордая, но заплачет и выйдет из комнаты.
А тут же рядом в других комнатах песни да музыка, точно в корчме на перекрестном шляху, а еврейка Хайка, что князь назвал своею сестрицею, так и носится с драгунами, и поет, и пляшет, и всякие фигуры выделывает, отвратительная, — даже трубку курила!