— Как только случится переворот, а это будет совсем скоро, я знаю… мне одно такое предсказание известно… я сейчас же домой! Мы там разом повернем дело. Организуем школу. Настоящую, с буквой «ять»…
— Трудновато вам будет, коллега, — пытаюсь возразить я, — ведь для России не меньше двухсот тысяч учителей понадобится. Тамошние не знают буквы «ять» и учить ее не захотят… А где двести тысяч педагогов в эмиграции возьмете?
— Пустяки, — подавляет меня своей уверенностью Криница, — разом обучим. Ведь «ять» всегда слышен… хлеб, лес — разве вы не слышите?
— Не слышу, — смущенно признаюсь я, — хоть убейте, не слышу. Вот «бег, беда, белый, бес… седла, гнезда» наизусть еще помню, а слышать ятя — не слышу. Да и зачем вам эта мертвая буква?
— Мертвая? Зачем? — патетически восклицает мой коллега. — Да какая-же без нее школа? Я всю жизнь за «ять» боролся!
— Распроклятый ты «ять», — думаю я, — сколько из-за тебя слез в детстве пролито и вот опять с тобой пришлось встретиться… Живуч ты, подлец!
21. Две России
В течение всей моей двадцатидвухлетней, ставшей теперь «потусторонней» жизни я часто думал о тех, от кого я был оторван волею судьбы, об эмигрантах, изгоях российских.
Как, чем живут они? Как мыслят? К чему стремятся? За что борются и борются ли еще?
Не Врангель, не Кутепов, не Милюков, не Керенский… Их лица я знал, и они могли измениться лишь в мелких штрихах, в деталях, а вот сами угли, из которых возникали языки этого разноцветного пламени, масса средней эмиграции, «ты», «я», «он»? Та ее часть, к которой принадлежал я сам и от которой был отторгнут?