Но этих двух видов питания хватало с избытком. В уплату за них Володя пел. Голос у него был прекрасный — мягкий, волнистый, как ржаная нива, тенор, слегка лишь тронутый мутью беспризорного детства.

Но посмотреть Нью-Йорк Володе пришлось лишь в отдельных пейзажах через решетки полицейских авто и окна знаменитого Синг-Синга, куда он был тотчас же по прибытии водворен, а через неделю оттуда же доставлен на пароход, уходивший в Геную.

— Ничего! Назад тоже весело ехал! Мировая комса — американцы! В доску свои ребята!

В Генуе высадили и пустили на все четыре стороны.

В Риме предложили место в хоре оперы, но ярый противник всех видов коллективизации, Володя предпочел днем отсыпаться в Чине-Читта, куда определил его отец Филипп, а ночами странствовать с гитарой по этой специфики траториям.

Ночью лиры сыпались в его карман. Днем они еще быстрее высыпались в обратном направлении. И карман и беспризорная русская душа Володи имели одни и те же свойства — они были широки и открыты для всех.

Володя-садовник и Володя-певец были полюсами «новой» русской молодежи, по многим извилистым и тернистым дорогам стекшейся в Рим, чтобы оттуда снова растечься по всему земному шару и даже за пределы его стратосферы с кровавого, не имеющего оправданий себе старта в Римини.

Оба они были двумя крайними звеньями длинной и многообразной цепи психологических, социальных, культурных образов.

Скрепляла ли эти звенья какая-либо общая для них черта, характерная их особенность?

Да. Скрепляла. Это была та отзывчивость к чужой беде, то бескорыстное желание помочь в ней, те проблески, каких уже не видно на «просвещенном» огнями реклам Кока-Кола Западе, но какие все чаще и чаще поблескивают в жуткой тьме «осуществленного социализма».