Исправник проницательно вглядывался в Прохора.

— Я не видел тебя давно, Прохор Петрович. Изменился ты очень. Похудел. Хвораешь?

— Да, хвораю… — проглотил Прохор слюну, опустил голову. Мигал часто, будто собирался заплакать. Стоял возле угла стола, машинально водил пальцем по столу.

— Хвораю, брат, хвораю. — Он поднял голову, запальчиво сказал:

— Не столько я, сколько они все хворают. А я почти здоров… — Он прятал глаза от исправника. Его взгляд смущенно вилял, скользил в пустоту, перепархивал с вещи на вещь. И вдруг — стоп! — телеграммы.

— Ты отдохнул бы, Прохор Петрович.

— Да, пожалуй… Видишь? Читай… Протестуют векселя… Из Москвы, из Питера. А мне — наплевать. Пусть… Дьяволы, скоты! А вот еще… Московский купеческий:

«В случае неуплаты дважды отсрочиваемых нашим банком взносов ваш механический завод целиком пойдет с аукциона». Стращают, сволочи. А где мне взять? У меня до семи миллионов пущено в дело. А она, стерва, не хочет дать… Она на деньгах сидит, проститутка… — Он говорил таящимся шепотом, лохматая голова низко опущена, на телеграммы капали слезы.

Исправник, склонившись, покорно сопел. Его глаза лукаво играли и в радость и в скорбь.

— Плевать, плевать!.. Лишь бы поправиться. Все верну… Миллиард будет, целый миллиард, целый миллиард, — сморкаясь, хрипло шептал Прохор Петрович. И — громко, с жадностью в голосе: