Он разъяснял пастве всю вздорность слухов, всю греховность суеверий, он призывал пасомых к соборной молитве о даровании здравия «всечестному хозяину предприятий, болящему Прохору Петровичу Громову».
Дьякон Ферапонт на церковных службах, конечно, отсутствовал. Дьякон Ферапонт «лежал в отдельной больничной палате, безропотно и мужественно перенося страдания. Простреленная шея не угрожала жизни, зато засевшая в правом легком пуля внушала серьезные опасения: дьякон, не доверяя местному доктору, не позволял извлечь ее. Из губернского города с часу на час ожидали выписанного Ниной хирурга.
Иногда, в бреду, болящий тоненько выкрикивал «благодетелю Прохору Громову многая лета», но задыхался и, безумно озираясь, вскакивал. Пред ним — Нина и вся в слезах — Манечка.
— Что, сам-то больше не сумасшествует? — озабоченно спрашивал он Нину, мычал и валился к изголовью; опять открывал глаза, трогательно говорил:
— Голубушка барыня-государыня… Забыл, как звать вашу милость… Ох, тяжко, тяжко мне. А этому самому, как его?., скажите: умираю, а злобы на него нет настоящей. Ну что ж… Я добра хотел. Видит бог. Тебя жалко было, себя жалко, всех жалко… Его жалко. Думал лучше. А он меня, как медведя. Разве я медведь? Я хоть паршивенький, да дьякон, — он хватался за грудь, тянулся рукой к Нине, гладил ее по коленке, радостно кивал Манечке, говорил булькающим шепотом:
— Кузнецом, кузнецом меня сделай. Расстриги… Недостоин бо.
Нина тяжко подымала его тяжелую руку и с немой благодарностью, глотая слезы, прижимала ее к своим губам.
Отец Александр, постаревший, согнувшийся, просиживал вместе с Манечкой возле изголовья больного все ночи.
— Батюшка! Отец святой… Недолго довелось мне послужить господу.
— Еще послужишь, брат Ферапонт, — вздыхал батюшка. — Бог милосерд и скорбям нашим утешитель.