— Вот оно дело-то какое… Ах ты, боже мой! Из густо замерзших окон глядел снежно-пуховый, в трескучем морозе, день.
Петр Данилыч уехал в уездный город.
Анфиса осиротела. Ее сердцу безотрадно и тревожно. Зажалела она Прохора, крепко всплакнула о его лютой доле. Каждый вечер, до глубокой полночи раскидывала Анфиса карты, пыталась далекую его судьбу узнать, и все плохая судьба выходит, винновая масть верх берет. Ой, ой, господи! Надо бы сходить к Марье Кирилловне: наверно, сердечная, извелась вся, да как пойдешь? А вдруг не допустит, вдруг скажет: «вон!»
Так в душевной невзгоде проводила она время, а Петр Данилыч мчал без передыху на перекладных.
— Бубенцы, слышь, парень, к черту. Мне не до бубенцов, — приказывал он ямщикам и всю дорогу был молчалив и мрачен.
Тоскующими глазами оглядывал он серебряную даль, выплывавшие из холодных туманов леса, полную, замкнувшуюся в широкое кольцо луну, — и всюду ему чудился Прохор: вот он несется по кипучим волнам Угрюм-реки; вот, сгорбившись под тяжкой ношей, скользит на лыжах по сугробам; вот изнемог, повалился, коченеет.
Петр Данилыч кряхтит, крестится:
«Святый апостол Прохоре! Не дай загинуть! «
Но скрип полозьев говорит: «Прощай, отец… Про-ща-а-й…»
С такими гнетущими мыслями, в которых, как в море щепка, хлюпалась виноватая душа его, он свершил весь путь…