— Ну, уж это не твоего ума дело… — старик многозначимо крякнул, ударил палкой в снег и смолк.

— Слушай, дед, не накормишь ли меня? — взмолился Петр Данилыч и сплюнул накатившуюся голодную слюну. — Аж дурно мне. С утра не евши.

— Какая может быть в ночи кормежка? Ночь, спят все… А впрочем говоря, шагай в Грабиловку, сейчас за мостом, там баранки стряпают парни и подолгу не спят. Может, пофартит тебе.

Он снова бухнулся копной на лавку и забубнил, прислушиваясь к скрипу поспешно удалявшихся шагов:

— Накорм-и-ть! Хы! Тоже, выдумал… Так я тебя и накормлю… Поужинал колом по башке — и будь доволен… Варначье отродье. Тьфу!

И закрутились в старой голове воспоминанья, чем дальше вглубь — тем ярче.

«Да, покойник был ухарь, Данило-то… Едем мы разбойной ночью с ним тайгой… Вдруг бубенцы чуть сбрякали — мы сейчас в трущобу… У меня в руке шкворень, у него — кистень… Ну, я-то на каторге отстрадал свой грех, а он, змей, золотищем откупился… Эх-ма!..»

2

Утром чуть свет Петр Данилыч пошел в трактир «Тычок». Ранняя пора, но все столики в трактире были заняты, в воздухе стоял терпкий дух кирпичного чая, смешанный с кислым запахом овчины и человеческого пота. Распаривали горячим пойлом промерзшие свои животы приехавшие издалека на базар крестьяне, составляли им компанию перекупщики, барышники, называемые «сальными пупами». Вот двое непомнящих родства «Иванов», грязные, всклоченные, в бабьих кацавейках и рваных опорках, продрогшие в ночлежке, во всю прыть прискакали сюда по морозу и теперь, тряхнув «настрелянными» пятаками, умильно потягивают чай. Под потолком и на стойке горели керосиновые лампы.

Петр Данилыч перекрестился на образа и подсел к публике почище — мясникам и рыбникам. За второй чашкой вся компания знала, зачем приехал Петр Данилыч, и всяк по-своему выражал сочувствие в постигшем его горе.