Ибрагим пускает смех через усы и зубы: шипит, присвистывает, цокает, ляская зубами. У кухарки хохот нутряной: обхватит живот, зайдется вся и молча взад-вперед качается, сама кровяная, мясистая, вот-вот лопнет изнутри, а тут как порснет, как взвизгнет, аж в ушах гулы, и опять зашлась вся, закачалась — сдохнет.
Илья Сохатых понюхал воздух, брезгливо сморщил нос, сказал:
— Сообразуясь с народной темнотой, вы не понимаете, что значит поэзия… Вот, например, акростик. Слушайте! — Он выпил водки, кухарку с черкесом угостил, порылся в альбоме и стал декламировать каким-то чужим, завойным козлитонцем:
Ангел ты изящный,
Недоступны мне ваши красы,
Форменно я стал несчастный,
Илья Сохатых сын.
Сойду с ума или добьюся,
Адью, мой друг, к тебе стремлюся!..
Две последние строчки он заорал неистово, слезливо и страстно пал к ногам подвыпившей кухарки.
— Адью, мой друг, к тебе стремлюся!.. — он ткнулся рыжей головой ей в колени — кудри разлетелись — и заплакал. Он был пьян.
Варвара вдруг вся обмякла, словно теплая вода потекла из ее тела: кряхтя, согнулась, обняла его за шею и почему-то завыла в голос толсто и страшно:
— Херувим ты мой… Илю-у-у-шенька-а-а!.. Не плачь. Илья Сохатых вынырнул из ее рук, вскочил:
— Дура! Неужели могла представить, что я интересуюсь твоей утробой или сердцем?.. Дура!
Черкес привстал с кровати и сердито сверкнул глазами на Илью.