Ибрагим хлебал кислое молоко, пил с морошкой чай и по складам читал Анфисино, вскрытое им, письмо:
«Ненаглядный мальчик, Прошенька мил-дружок. Уехал ты, и сердечушко мое затрепыхало как птичка, когда птичку ястреб закогтит. Господи! Хоть бы весточку какую, хоть бы удариться белой грудью о сыру землю, вспорхнуть бы лебедушкой да к тебе, сокол, сокол мой!»
— Цволачь!.. — пробубнил черкес, похрустывая белыми зубами луковицу, и перестал читать.
А вот и красная печать — трах, трах! — раскрыл письмо:
«Милая моя, ненаглядная Анфисочка! Вот мы с Ибрагимом и приехали. А тебя с нами нет. И мне мерещится избушка, и та хмельная ночь, и та другая ночь, когда верный мой рычарда примчал тебя на своем коне… Анфиса! Я скоро…»
— Цволачь! — прошипел черкес.
— Ну, что пишут-то? — спросил Фарков.
— Пышут? Пышут — якши… Карошь пышут…
— Ну, слава богу, — сказал Фарков и перекрестился. — На-ка, пей.
Черкес выпил, сплюнул и, с мудростью библейского Соломона, оба письма любовных бросил в топившуюся печь.