В комнате северный бледно-серый полусумрак. Волк, белки и зверушки мертвыми стеклянными глазами уныло посматривают за открытое окно, где жизнь, где нету мертвым места. Эх, если б живая кровь, а не кудель в их иссохших шкурах!
— И я не более, как человечье чучело, набитое чем-то дряблым, — жаловался он волку, белкам и зверушкам; в груди его пустота, в мышцах болезненная вялость.
Он вскочил и, пошатываясь, кособоко пробежался По комнате, поднял с полу трубку, раскурил, опять стал бегать взад-вперед. Волк улыбался на него оскаленной своей розовой пастью; волк наблюдал, что с человеком будет дальше.
Человек сел за стол, раскрыл дневник в деревянном самодельном переплете, написал три строчки, бросил. Достал последнее письмо приятеля, прочел полстраницы — бросил.
— Вот что надо, — он обмакнул перо в чернильницу, его рука стала лениво выводить:
«Дорогая моя Анфиса, бесценная. Слушай, слушай, что я тебе скажу…»
Но чернилами сказать было невозможно, чувство оглушило разум, и — нет на свете обжигающих душу слов.
Он крепко зачеркнул написанное и вместе с этими строками готов был зачеркнуть свою всю жизнь. Да, он теперь мучительно решил: нет жизни без Анфисы. Он бережно достал из-под подушки голубую кофточку ее (вымолил на память), уткнулся в легкую ткань лохматой бородой и вдыхал, смакуя, воображаемый Анфисин запах, как вдыхает умирающий из баллона кислород.
— Нет, я спрашиваю вас, почему преступно? — повернул он к белке поглупевшее свое лицо.
Белка скрытно промолчала; в ее бисерных глазах заблистали точки: вставало солнце, комнату заливал рассвет.