Прохор растянул ситцевый полог, похожий на маленькую палатку. Завтракать на воле не давали комары, он залез в полог. Бродяга налил в свою деревянную китайскую чашку ухи, подсунул ее под полог Прохору, а сам ел у костра из котелка. Комары, охваченные паром, падали в котелок бродяги; он глотал уху, густо приправленную их сверившимися тельцами, и не обращал на это никакого внимания. Комариное облако пищало над пологом едва слышным миллионным писком: их раздражал запах вспотевшего неуязвимого человека; в пологе действительно стояла сорокаградусная жара и духота: гологрудый Прохор был весь мокрый.

— Эй, Петрович! — крикнул от костра бродяга. — Желаешь, расскажу всю историю своей жисти анафемской? Вот, слушай, коли так. И поступил я, значит, на канал казенный. В глухой тайге, в болотине этот самый канал копали, чтоб две реки вместях соединить, шлюзы строили, плотины, сколь денег казенных зарыли в грязь! А я там в кузнецах существовал. А сам я убивец, беглый. А прозвище мое Филька Шкворень. Слышишь, нет?

— Слышу.

— Ну, так. Вот увидал меня самый главный начальник, анжинерский генерал, говорит мне: «Ну что, Шкворень, бросил пьянствовать?» — «Бросил, ваше превосходительство».

— «Вот это хорошо, Шкворень, — говорит мне генерал, — мужик ты дельный, говорит, много лет тебя знаю. Бывало, целый год служишь, получишь кучу денег, поедешь в отпуск да все сразу и пропьешь. Потом опять вернешься, кланяешься: примите. А ведь труд твой каторжный, тяжелый… Какая глупость получается: год мучаешься, да день гуляешь… Срам!» — «Нет, ваше превосходительство, отвечаю, вот пятый год кончается, в рот капли не беру. Вот скоплю денег, уеду в город, мастерскую там открою». Ты слушаешь, Петрович, нет?

— Слушаю.

— Слушай. А верно, кончился пятый год моей треклятой жизни в болоте, в холоде, в тоске: шибко скучал по хорошему городу, по людишкам разным. И во всем себе укорот делал. Даже ежели, скажем, казенную водку выдавали о празднике, я не пил, а всегда свою бирку продавал другим, копил копейку. И накопилось у меня денег больше четырех тысяч. Вот ладно. Прибежал казенный пароход, через неделю назад уйдет. Получил я расчет, паспорт в зубы, сел на пароход, айда — в город. А до города боле тыщи верст. На вторые сутки пришли мы пароходом в село Кетское. Я на радостях выкушал косушечку в буфете, огурчиком закусил, ощо выпил, а на ощо-то ощо, а на ощо-то ощо-ощо. Ладно! Вылез я на верхнюю палубу, глядь: весь берег в девках, в бабах — любуются на пароход, им в диво. Народ, людишки, девки! Пять лет ничего такого не было. И закачался тут весь берег, избы, небеса, и сам я закачался. А душа во мне так и гудит, так и козырится, желательно ей до озорства дорваться, до черной похвальбы. «Эй, бабы, девки! кричу. Встречай Фильку Шкворня, шевелись!» — да на берег. Вот, ладно. Вышел на берег, шапку разорвал, деньги из нее вынул, шапку выбросил, все новенькие кредитки по пяти рублей. И вот, значит, я иду, земля подо мной трясется, в грудях приятность, а девки, стервы, с бабами за мной бегут справа-слева. А я, хошь верь, хошь нет, Прохор Петров, иду, как бордадым, прямо к кабаку, в левой, значит, руке папуша деньжищ ужата, а правой — хвать да хвать из пачки по пятерке, да справа-слева расстилаю денежки, как карты в свои козыри сдаю. Ей-бо-огу!.. Ну, девки, знамо, не зевают: «Ура! орут, ура! Слава нашему хозяину Филиппу Самсонычу господину Шкворню!» До кабака дошел, все достальные деньги просадил. А как проспался на другой день, в петлю полез… Из петли вынули — в реку бросился, поймали; ножом в грудь ударил — неделю пролежал, оздоровел. Ты слышишь, Петрович?

— Слышу. Насыпь-ка чашечку еще. Филька Шкворень подал чаю, снова у костра уселся, трубку закурил.

— Пять лет! И сразу в одночасье снова гол… И хоть бы какое удовольствие, а то — тьфу! А ведь что мечталось: город, дело, супругу заведу, человеком буду… Ох ты, ох!..

— Дурак, — сказал ему из-под полога Прохор и тоже закурил.