Некое назойливое чувство, назревшее в душе Протасова по отношению к Прохору, подбивало Андрея Андреевича посвятить Нину в тот странный документ бывшего прокурора Стращалова, обличителя Прохора. Но Протасов сдержался. Он не знал еще, как к этому документу отнесется Нина; ему жаль было взволновать ее, испортить свою вновь завязавшуюся с нею дружбу.

Ротмистр фон Пфеффер, как стреляная ворона, теперь боялся каждого куста. Он получал угрожающие подметные письма. По его догадкам, это — дело рук бежавших политических. Он весь жизненно вытек, стал заметно стареть. Ночами снились рабочие, казни, пожары.

Приказ из Петербурга немедленно выехать в столицу, в департамент полиции, он исполнить страшился.

— Убьют меня в дороге… Убьют, как зайца. Я знаю… Я чувствую…

Ему никто не помогал и не желал помочь. Казалось, жизнь отвернулась от него: он существовал в какой-то пустоте, окруженный холодным равнодушием. Он предвидел, что, если доберется до столицы, его ждет там большая неприятность. Он расслабел, раздряб, как весенний на припеке снег. А ехать надо.

Отъезд ротмистра, наконец, состоялся. Воздух в тайге поздоровел.

Отец Ипат стал быстро поправляться. Больной уехал в гости к Петру Данилычу, подолгу сидел с ним на солнышке. Начавший обрастать после больницы бородой и волосами, Петр Данилыч говорил без умолку. Отец Ипат слушал внимательно, тряс головой, чмокал, но отчетливо говорить еще не мог, и вместо «зело борзо» у него получалось «бозозезо», а вместо слов — мычание. Это Петра Данилыча смешило, он дружески хлопал отца Ипата по сутулой тугой спине:

— Эх, батя!.. А помнишь ли, батя?..

— Зезоазо… — прыскал смехом и отец Ипат. А на круглых, как у совы, глазах его

— слезы.