— Сбирайся, милок, на дачу с тобой едем! — кричит под окном детской Горкин и велит Антипушке запрягать Смолу, — Кривая наша чего-то захромала, ноги у ней заплыли, от старости, пожалуй.

Я знаю, что это не «на дачу», а на Москва-реку, полоскать белье. Бисер еще не собран, но Горкин уж отпросил меня Сонечка говорит — «ну, уж беги, лентяюшка, бей баклуши». Лето у всех, а меня мучают, все каким-то экзаменом стращают, а до него еще года два, за два-то года все и помереть успеют, Горкин говорит.

Под навесом запрягают старика Смолу. Жалко старика, из уважения только держим. Ноги у него в наплывах, но до Москва-реки нас дотащит. Все-таки животное существо, жалко татарину под нож отдать, и все-таки заслуженный, сколько всякого матерьяльцу перевозил на стройки, и в Писании сказано — скота миловать. А на Москва-реке теперь живая дача, воздух привольный, легкий, ни грохоту, ни пыли, гуляй-лежи на травке, и огонек можно разложить, бутошники не загрозятся.

Горкин — в майской поддевочке, кричит молодцам выносить белье. Я бегу к Марьюшке. Она говорит — «будя с тебя. Панкратыч хлеба краюху взял, и луку зеленого, и кваску… какие еще тебе разносолы, Петровки нонче!» — и дает пирожка с морковью, из печи только. Едут с нами горничная Маша, крестница Горкина, и белошвейка Глаша, со двора, такие-то болтушки, женихи только в голове, — с ними нам не компания, пусть их свое стрекочут. Сидим с Горкиным впереди, правим, — со Смолой умеючи тоже надо. Можно и без пальтишки, теплынь, и Москва-река теперь согрелась, июнь месяц. По улице сапожники-мальчишки в окошко глядят, завидуют. Невеселая жизнь сапожницкая, — плотничья наша куда лучше! Как можно… — плотник и купальни ставит, и дачи строит, при живом дереве всегда, на воле, и сравнения никакого нет. А струмент взять: пила, топорик, струбцинка… и рубанки тебе, и фуганки, и шершебель… не сравнять никак. Сапожник на «липке» весь век живет, а плотник — вольная птица: нонче он тут, а завтра под Коломну ушел… и со всяким народом сходишься, — как можно! А то старинные хоромы ломать в именьях… чего только не увидишь, не услышишь!..

Ехать недалеко. Сворачиваем налево вниз, на Крымок, мимо наших бань, по Крымскому Валу, а вон уж и мост синеет, скозной, железный, а тут и портомойни. Слева, за глухим забором, огромный Мещанский Сад: тянет прохладой, травкой, березой, ветлами… воздух-то какой легкий, птички поют, выводят свои коленца: зяблики, щеголки, чижи… — фити-фити-фью-у… чулки-чулки-паголенки! Кукушка вот только не кукует. По зорькам и соловьи поют, а кукушка статья особая. Годов тому двадцать и кукушки тут куковали, а теперь беспокойно, к Воробьевке уж стали подаваться.

— Тут кукушке не удержаться, — говорит Горкин, — нелюдимая она птица, кара-ктерная. У каждой птицы свое обычье. Малиновка вот, — самая наша, плотницкая, стук любит и пилу-рубанок… тонкую стружку в гнездышко таскает. И скворец, вовсе дворовый. Дро-озд? Какой дроздок… черный, березовик, не любит шуму. Его слушать — ступай к Нескушному, березы любит.

Чего только не знает Горкин! Человек старинный, заповедный.

Едем высоко, по валу. По обе стороны, внизу, зеленые огороды, конца не видно, направо — наша водокачка, воду дает с Москва-реки. Ночью тут жу-уть, глухой-то-глухой пустырь.

— Застраивается помаленьку, теперь не особо страшно. А вот кукушки когда водились, тут к ночи и не ходи!

— А что… разденут?..