Идем с фонарем на двор. В холодной прачешной сидит на полу… Бушуй!..

— Ж-живой!.. ах, су-кины коты… ж-живой!.. чуть не лает!.. — вскрикивает Василь-Василич. Ну, совсем Бушуйка! и лохматый, и на глазах мохры, и будто смотрят глаза, блестят.

Впервые тогда явилось передо мною — чудо. Потом — я познал его.

— Ты? — удивленный, спрашивает отец Андрюшку, указывая на ледяного Бушуя.

Андрюшка молчит, ходит вокруг Бушуя. Отец дает ему «зелененькую», три рубля, «за мастерство». Андрюшка, мотнув головой, пинает вдруг сапогом Бушуя, и тот разваливается на комья. Мы ахаем. Горкин кричит:

— Ах, ты, язва… голова вертячая, озорник-мошенник!.. Андрюшка ему смеется:

— Тебя, погоди, сваляю, крестный, тогда не пхну. В трактир, что ль, пойти-погреться.

В Зоологическом саду, на Пресне, где наши ледяные горы, кипит работа. Меня не берут туда. Горкин говорит, что не на что там глядеть покуда, а как будет готово — поедем вместе.

На Александра Невского, 23 числа ноября, меня посылают поздравить крестного с Ангелом, а вечером старшие поедут в гости. Я туда не люблю ходить: там гордецы-богачи, и крестный грубый, глаза у него, «как у людоеда», огромный, черный, идет — пол от него дрожит. Скажешь ему стишки, а он и не взглянет даже, только буркнет — «ага… ладно, ступай, там тебе пирога дадут», — и сунет рваный рублик. И рублика я боюсь: «грешный» он. Так и говорят все: «кашинские деньги сиротскими слезами… политы… Кашины — „тискотеры“, дерут с живого и с мертвого, от слез на пороге мокро».

Я иду с Горкиным. Дорога веселая, через замерзшую Москва-реку. Идем по тропинке в снегу, а под нами река, не слышно только. Вольно кругом, как в поле, и кажется почему-то, что я совсем-совсем маленький, и Горкин маленький. В черных полыньях чего-то вороны делают. Ну, будто в деревне мы. Я иду и шепчу стишки, дома велели выучить: