— Ну, иди с Господом… — шепчет Горкин и чуть поталкивает, а у меня ноги не идут, и опять все грехи забыл.
Он ведет меня за руку и шепчет — «иди, голубок, покайся». А я ничего не вижу, глаза застлало. Он вытирает мне глаза пальцем, и я вижу за ширмами аналой и о. Виктора. Он манит меня и шепчет: «ну, милый, откройся перед Крестом и Евангелием, как перед Господом, в чем согрешал… не убойся, не утаи…» Я плачу, не знаю, что говорить. Он наклоняется и шепчет: «ну, папашеньку-мамашеньку не слушался…» А я только про лапку помню.
— Ну, что еще… не слушался… надо слушаться… Что, какую лапку?..
Я едва вышептываю сквозь слезы:
— Гусиная лапка… гу… синую лапку… позавидовал… Он начинает допрашивать, что за лапка, ласково так выспрашивает, и я ему открываю все. Он гладит меня по головке и вздыхает:
— Так, умник… не утаил… и душе легче. Ну, еще что?..
Мне легко, и я говорю про все: и про лопату, и про, яичко, и даже как осуждал о. протодьякона, про моченые яблоки и его живот. Батюшка читает мне наставление, что завидовать и осуждать большой грех, особенно старших.
— Ишь, ты, какой заметливый… — и хвалит за «рачение» о душе.
Но я не понимаю, что такое — «рачение». Накрывает меня епитрахилью и крестит голову. И я радостно слышу: «…прощаю и разрешаю».
Выхожу из-за ширмочки, все на меня глядят, — очень я долго был. Может быть, думают, какой я великий грешник. А на душе так легко-легко.