— Ишь какой!.. — кричат, — спинжак справил, а Бога обманул!..Нет, мы те так упарим! Я спрашиваю Горкина, что такое.
— Дело такое, от старины. И прабабушка таких купала, как можно спущать! Скорняк напомнил, сказал робятам, а те и ради. Один он только не поговел, а нас обманул: отговелся я, говорит. А сам уходил со двора, отпускал его папашенька в церковь, поговеть, на шестой. Ну, я, говорит отговемши… а мы его все поздравили — «телу во здравие, душе во спасение»… А мне сумнение: не вижу и не вижу его в церкви! А он, робята дознали, по полпивным говел! И в заутреню вчера не пошел, и в обедню не стоял, не похристосовался. Я Онтона посылал — смени Гришу, он у ворот дежурит, пусть обедню хоть постоит, нельзя от дому отлучаться в такую ночь, — в церкви все. Не пошел, спать пошел. Робята и возревновали, Василь-Василич их… — поучим его, робята! Ну, папашеньку подождем, как уж он рассудит.
Гришка стоит босой, в розовой рубахе, в подштанниках. Ждут отца. Марьюшка кричит — «попался бычок на ве ревочку!». Никто его не любит, зубастый очень. А руки — золото. Отец два раза его прогонял и опять брал. Никто так не может начистить самовар или сапоги, — как жар горят. Но очень дерзкий на всякие слова и баб ругает. Маша высунулась в окно в сенях, кричит, тоже зубастая: «ай купаться хочете, Григорий Тимофеевич?» Гришка даже зубами скрипнул. Антипушка вышел из конюшни, пожалел: «тебя, Григорий, нечистый от Бога отводит… ты покайся, — может, и простят робята». Гришка плаксиво говорит: «да я ж ка-юсь!.. пустите, ребята, ради Праздника!..» — «Нет, говорят, начали дело — кончим». И Василь-Василич не желает прощать: «надо те постращать, всем в пример!» Приходит отец, говорит с Горкиным. — Правильно, ребята, ва-ляй его!.. Говорят: «у нас в деревне так-то, и у вас хорошо заведено… таких у нас в Клязьме-реке купали!» Отец велит: «дать ему ведра три!» А Гришка расхрабрился, кричит: «да хошь десяток! погода теплая, для Пасхи искупаюсь!» Все закричали — «а, гордый он, мало ему три!» Отец тоже загорячился: «мало — так прибавим! жарь ему, ребята, дюжинку!..» Раз, раз, раз!.. Ухнул Гришка, присел, а его сразу на ноги. Вылили дюжинку, отец велел в столярную тащить — сушиться, и стакан водки ему, согреться. Гришка вырвался, сам побежал в столярную. Пошли поглядеть, а он свистит, с гуся ему вода. Все дивятся, какой же самондравный! Говорят: «В колодце отговелся, будет помнить». Горкин только рукой мах нул, — «отпетый!». Пошел постыдить его. Приходит и говорит:
— Покаялся он, ребята, — поплакал даже, дошло до совести… уж не корите.
А мне пошептал: «папашенька полтинник ему пожаловал, простил». И все простили. Одна только Маша не простила, что-то грязное ей сказал будто. Вышел Гришка перед обедом, в новую тройку вырядился, она ему и кричит, играет зубками: «с легким паром, Григорий Тимофеич, хорошо ли попарились?» Опять стали его тачать, а потом обошлись, простили. Вечерком повели в трактир, сделали мировую, водчонки-чайку попили.
После обеда, на третий день, едем в Кремль с Горкиным, и Антипушка с нами увязался. Поручили Кривую солдату-сторожу при дворце, знакомый Горкина оказался, и похристосовались с ним яичком. Горкина вся-то Москва знает, старинный хоругвеносец он, и в Кремль мы каждую Пасху иллюминацию делаем, — ну, все и знают.
У самого старинного собора, где наши Цари корону надевают, встречаем вдруг Домну Панферовну с Анютой, ходили-то летось к Троице. Как родным обрадовались, яичками поменялись-похристосовались, — у Горкина в сумочке запасец их, с обменными-то на всех хватит. Я было задичился с Анютой целоваться, и она тоже задичилась, а нас заставили. Ее Домна Панферовна держала, а меня Горкин подталкивал. А потом ничего, ручка за ручку ходили с ней. Такая она нарядная, в кисейке розовой, а на косичках по бантику. Горкин ангельчиком ее назвал. И все она мне шептала — «а что, пойдем опять к Серги-Троице?.. попроси бабушку». Сердце у меня так и заиграло, — опять бы к Троице! Посмотрели соборы, поклонились мощам-Святителям, приложились ко всем иконам, помолились на Гвоздь Христов, а он за стеклом, к стеклышку только приложились. Народу… — полны соборы, не протолкаться. Домна Панферовна нас водила, как у себя в квартире, все-то ей тут известно, какие иконы-мощи, Горкин дивился даже. А она такое показала, и он не знал: показала кровь царевича убиенного, в чашечке, только уж высохло, одно пятно. А это Димитрия Царевича, мощи его во гробничке. И хрустальные Кресты Корсунские смотрели, и цепи пророка Гермогена, — Горкин нам объяснял, — а Домна Панферовна заспорила: не пророк он, а патриарх! А народ ходит благолепно, радуется на все, так все в говорят: «вот где покой-отдохновение, душа гуляет». И это верно, все забывается, будто и дом ненужен… ну, как у Троицы. И все-то ласковые такие, приветливые: разговоримся — и похристосуемся, родные будто. И дорогу друг дружке уступают, и дают даже добрые советы. У одной девушки зубы разболелись, и ей Домна Панферовна наказала маковыми головками на молоке полоскать, погорячей. И везде под ногами можжевельник священно пахнет, а Царские Врата раскрыты, чтобы все помнили, что теперь царство небесное открылось. Никого в алтаре, тихо, голубеет от ладана, как небо, и чувствуется Господь.
В одной церковке, под горой, смотрели… — там ни души народу, один старичок-сторож, севастопольский был солдат. Он нам и говорит:
— Вот посидите, тихо, поглядите в алтарик наш… ангелы будто ходят.
Посидели мы тихо-тихо, задумались. И такой звон над нами, весь Кремль ликует. А тут — тишина-а… только лампадки теплятся. И так хорошо нам стало — смотреть в алтарик… и я там белое что-то увидал, будто дымок кисейный… будто там Ангел ходит! И все будто тоже увидали. Похристосовались со старичком и все ему по яичку дали.