Горкин затопал на меня, руку протянул даже — за ухо хотел… — никогда с ним такого не было, и глаза побелели, страшные сделались. Махнул на меня сердито и загрозился:

— Да за такое слово, тебя, иритика… ах, ты, смола жгучая, а?!. да тебя на сем месте разразит за такое слово!.. откудова ты набрался, а?!. сейчас мне сказывай… а?!. на Го-спода!.. а?!.

Со страха и стыда я зажмурился и стая кричать и топать. Он схватил меня за плечо, начал трясти-тормошить, и зашептал страшным голосом:

— Вот кто!.. вот кто!.. о н и это тебя… о н и!.. к папашеньке-то не смеют доступиться, страшатся Ангела-Хранителя его, так до тебя доступили, дите несмыслвное смутили!.. Окстись, окстись… сей минут окстись!.. отплюйся от н и х!.. Да что ж это такое, Го-споди милостивый?!.

Потом обхватил меня и жалобно заплакал. И я заплакал, в мокрую его бородку. А вечером поплакали мы с ним в его каморочке, где теплились все лампадки. И помолились вместе. И стало легче.

А пироги все несут и даже приходят поздравлять. Тетя Люба приехала с утра, удивилась на пироги и велела Маше завязать звонок на парадном. Но и без звонка приходят. Не дозвонятся — с заднего хода добиваются. Сонечка за голову хватается, если кто-нибудь не родной:

— Боже мой, все перепуталось… — такое горе; а нам сладкие пироги несут!..

— Да все же любят папашеньку, из уважения это… для порядка!..

И Горкин ее резонил:

— Да что ж тут, барышня, плохого? плохого ничего нет. А каждый так, может, в сердце у себя держит… Сергей Иваныч вживе еще, а нонче День Ангела ихнего, хошь напоследок порадовать. А что хорошего — все бы и отворотились?!. Ну, сказали бы, чего уж тут уважение показывать, все равно конец. И пускай несут, нищим по куску подадим, все добрым словом помянут.