— Так и надо… — кряхтя, говорит Воронин и чешет грудь. Грудь у него вся в капельках. — И для нашей торговли оборот, и всем приятно. Видишь, сколько изюмцу сыплю, как мух на тесте!
Горкин потягивает носом, и я потягиваю. Пахнет настоящей пасхой!
— А чего на розговины-то еще даете? — спрашивает Воронин. — Я своим ребятам рубца купил.
— Что там рубца! Это на закуску к водочке. Грудинки взял у Богачева три пудика, да студню заготовили от осьми быков, во как мы! Да лапша будет, да пшенник с молоком. Наше дело тяжелое, нельзя. Землекопам особая добавка, ситного по фунту на заедку. Кажному по пятку яичек, да ветчинки передней, да колбасники придут с прижарками, за хозяйский счет… все по четверке съедят колбаски жареной. Нельзя. Праздник. Чего поешь — в то и сроботаешь. К нам и народ потому ходко идет, в отбор.
— Ты уж такой заботливый за народ-то, Михал Панкратыч… без тебя плохо будет. Слыхал, в деревню собираешься на покой? — спрашивает Воронин.
— Давно сбираюсь, да… сорок вот седьмой год живу. Ну, пойдем.
Горкин сегодня причащался и потому нарядный. На нем синий казакинчик и сияющие козловые сапожки. На бурой, в мелких морщинках, шее розовый платочек-шарфик. Маленькое лицо, сухое, как у угодничков, с реденькой и седой бородкой, светится, как иконка. «Кто он будет?» — думаю о нем: — «свято-мученик или преподобный, когда помрет?» Мне кажется, что он непременно будет преподобный, как Сергий Преподобный: очень они похожи.
— Ты будешь преподобный, когда помрешь? — спрашиваю я Горкина.
— Да ты сдурел! — вскрикивает он в крестится, и в лице у него испуг. — Меня, может, и к раю-то не подпустят… О, Господи… ах ты, глупый, глупый, чего сказал. У меня грехов…
— А тебя святым человеком называют! И даже Василь-Василич называет.