— Эна, он уж давно полег. Ужинай-ка, да спать.

— Няня, — прошу я, — нынче Святки… сведи уж ужинать на кухню, к людям.

Не велено на кухню, но она ведет.

На кухне весело. Бегают прусачки по печке, сидят у лампочки — все живая тварь! Приехал из театров кучер — ужинать послали. Говорит — «народу, прямо… не подъедешь к кеятрам! Мороз, лошадь не удержишь, костры палят. Маленько, может, поотпустит, снежком запорошило». Пахнет морозом от Гаврилы и дымком, с костров. Будто и театром пахнет.

— Нонче будут долго представлять. Все кучера разъехались. К одиннадцати велели подавать.

Тут и старый кучер, Антипушка, — к обедне только теперь возит. Рассказывает, как на Святках тоже в цирки возил господ, старушку чуть не задавил, такая метель была-а…праздники, понятно. И вдруг — вот радость! — входит Горкин. Василь-Василичу Косому и ему — харчи особые. Но сегодня Святки, Василь-Василич в Зоологическом саду, публику с гор катает, вернется поздно. Одному-то скучно, вот и пришел на кухню, к людям.

Его усаживают в угол, под образа, где хлебный ящик. Он снимает казакинчик, и теперь — другой, не строгий: в ситцевой рубахе и жилетке, на шее платочек розовый. Он сухенький, с седой бородкой, как святые. «Самый справедливый человек», но только строгий. А со мной не строгий. При нем, когда едят, не смейся. Пальцем погрозится — и затихнут. Меня усаживают рядом с ним, на хлебный закромок, повыше. Рядом со мной Антипушка. Потом Матреша, горничная, «пышка», розы на щеках. Дворник Гришка, «пустобрех-охальник». Гаврила-кучер, нянька. Старая кухарка, с краю. Горкин не велит щипать Матрешу, грозится: «беса-то не тешь за хлебцем!»

— Сама щипается, Михал Панкратыч… — жалуется Гришка. — Я, как монах!

Матреша его ложкой по лбу — не ври, брехала!

Хлеб режет Горкин, раздает ломти. Кладет и мне: огромный, все лицо закроешь.