С юга надвигались серые тучи; они низко висели над морем, и от этого море было таким же серым, печальным. Илья Спиридонов, Панфил Шкоркин, Малахов, Игнат Кобец часто заходили в хату, садились возле Егора, подолгу молчали. Только Сазон Павлович, уже выпивший где-то с горя, вел себя неспокойно: входя в хату, ругал прасолов и атаманов, поминая доброту Егора, бил кулаками по лавке.
Его вывел за порог Илья, заслоняя собой дверь, сурово увещал:
— Иди же ты, Голуб, отсюдова. Тошно мертвецу слушать твои матюки. Не подходь.
— Пусти, Спиридон, — хрипел Сазон Павлович, — пусти сказать Карнауху последнее слово. А? Пусти! Одно слово скажу, побей бог!
Какое слово хотел сказать Голубов? По отчаянию, чернившему лицо старого крутька, по налитым пьяными слезами глазам можно было и впрямь подумать — хотел сказать Сазон Павлович что-то необычайно важное. Но его больше не впустили, о нем забыли, потому что пришла Федора, и тяжелая похоронная тишина хаты нарушилась…
Хата чулецкого рыбалки стояла над невысоким обрывом, у самого моря. Напористая низовка гнала бурун к самому двору, обдавая брызгами камышовую изгородь.
Временами в окно стучал крупный дождь. В хате, не иссякая, стоял густой мятный запах моря, запах смолы и ближних промыслов.
Измученный, полусонный Анисим сидел у изголовья отца, смотрел на склоненную над столом голову матери, как сквозь вату слышал ее причитания. Слипались налитые тяжестью веки.
Мучительно хотелось плакать, но глаза были сухи. Сердце Аниськи словно окаменело.
Входили знакомые рыбаки, успокаивали Федору, кто-то тряс Аниську за плечо, до боли сжимал руку.