Аниська тряс Чекусову руку. Тот угрюмо усмехался, отчего смуглая, в огневом румянце, кожа, туго обтягивавшая скулы, собиралась в густые морщины.

— Узнал-таки, — прохрипел Чекусов и оскалился, обнажив широкую щель на месте когда-то выбитых в драке зубов.

— Как не узнать! Помнишь, как сражались мы на Чулеке за шараповское счастье? Здорово мы вам, казакам, намяли тогда бока.

— Кто — кому? Припомни лучше. — Чекусов ущипнул рыжевато-сивый закрученный в стрелку ус. — После того много воды утекло.

Аниська с любопытством разглядывал Чекусова. В памяти его проносились затуманенные временем обрывки воспоминаний: пасмурный хмурый день, закостеневшее тело отца на столе в рыбачьей хате, унылый шум дождя за окном, жаркий бой с Емелькиной ватагой на берегу моря. Тогда казак Павел Чекусов с особенным ожесточением дрался с иногородними.

Аниська уже знал об участии Чекусова в бабьем бунте, но это не рассеивало до конца горьких воспоминаний и давнишней неприязни к казаку.

— Каким ветром принесло тебя сюда? — насмешливо спросил он.

— Таким же, что и тебя, — суховато ответил Чекусов.

Аниська подмигнул:

— Я знаю, что ты за орел теперь. Войско донское позоришь, да?