„18 часов 12 минут, высота 200 метров. Курс 29 Норд-Норд-Ост." Температура 14 с половиной выше нуля".

Из зеленой гущи деревьев, с желтых прогалин несутся задорные крики:

— Ей, дядя, садись! Са-а-ди-ись к нам…

Внимательно гляжу вниз на конец гайдропа; сверяюсь с компасом — курс 32 и ветер как-будто много быстрее, чем предсказанный нам метеорологами. Идем с вполне приличной скоростью в 40–45 километров, вместо предопределенных жрецами погоды десяти.

Проплыли над Пушкиным. В стороне осталось Софрино. В сумерках маячат редкие дачники.

Массивная фигура Канищева все так же молча торчит в своем углу у приборов. Нет-нет, да, постучит он ногтем по стеклам, отгоняя раздумье от стрелок.

Беспредельно далеко и как-то совсем точно рядом на западе пылают последние лучи заката. Вернее, даже не лучи, а просто темнорозовое зарево, какого никогда никто не видит с грешной земли. Пыль, дым навсегда закрыли от людей чистоту вечного светила и люди никогда не видят его в истинной красе. А оно бесподобно красиво в эти минуты, когда шлет свой последний, прощальный привет, застилая розовым золотом лиловые дали. И провожает его тишина. Такая тишина, какой не бывает на земле.

Быстро тускнеет запад. Из розового он превратился уже в лиловый. Потом темносерая мгла затянула все небо. И вот уже почти совершенно-темно. Без помощи карманного фонаря нельзя разобраться в приборах. Только его белый луч выхватывает из мрака темные коробки альтиметра и барографа[2]. Мелькнет в серебре электричества циферблат часов, и снова все погружается в полную чернильного мрака ночь.

— Закурим?!

Вынимаю из сумки банку с монпасье — „наши папиросы". Принимаемся дружно жевать его.