Однако не стреляли, конечно, не стреляли! Не кончив ничем, не получив никакого ответа, студенты снова разошлись[247].
Тут начались аресты. Артиллериста Энгельгардта и еще трех офицеров арестовали за грубость, а студентов брали за все и везде; их брали ночью с постели, с улицы днем, по нескольку человек вдруг, по одному; Сперанского, хорошенького мальчика, вели на веревке по городу[248]. Аханова, родом из цыган, недавно приехавшего в Петербург, еще дурно говорящего по-русски, молоденького, только шестнадцати лет, ничего не знавшего о сходках, посадили рыдающего, как ребенок, в карету, и увезли[249]. Прахова пришли брать ночью, перепугали всех, мать захворала. Один отец умер, пока сын был под арестом; перед смертью он умолял о свидании — отказали, и он умер. Словом, была водобоязнь, студентобоязнь. Правительство явно теряло голову, спотыкалось, ловило воздух, думая словить заговор. Общество приходило в восторг от студентов, бранило правительство. Говорило много о просыпающейся жизни, о шаге вперед, о своем сочувствии, но на дне всех прекрасных фраз лежала смутно-сознанная роковая мысль — органический недостаток России: «наше дело сторона». Царь жил себе в Ливадии. Таковы были дела.
4 ноября 1861 г.
Между тем воем ведь известно, что у нас теперь гласность, дневник приключений тому доказательство. При Николае I запретили бы слово «студент», — при Александре II печатали о беспорядках в университете во всех газетах.
Так, напечатали, что университет закрыт, после того, как все студенты уже ходили по этому поводу в Колокольную улицу, и в целом городе только и говорили, что об этом событии.
Петербург был в странном волнении, только ему одному свойственном. Узнали, что арестованные студенты отведены в крепость, и некоторые лица из общества захотели заявить себя, заявить общество, написали адрес государю, и стали собирать подписи[250]. Адрес этот проникал, размножался в копиях, но подписи? История о подписями просто прелесть! И смех и слезы! Пятьсот человек подписались! На четыреста тысяч жителей — пятьсот! Да как еще? Подпишут сегодня, а завтра придут просить, нельзя ли вычеркнуть. Так и заявило себя общество! Адрес оставалось сжечь, так и сделали. Не подавать же государю общественное мнение в пятьсот голосов.
10 ноября 1861 г.
Да, чудное время! Его бы записать, его бы увековечить, да всего не сообразить. Восемь недель, что Михаэлис, Утин, Ген, Жук, Неклюдов, Залесский, Городецкий, Фан-Дерфлит, Орлов, Данненберг, Лобанов и прочие сидят в крепости, и с лишком шесть, что сидят там альбертинцы,[251] в том числе брат Андрей; а в четверг пять недель будет, что взяты 280 человек и отвезены в Кронштадт.
23 сентября была шумная сходка, после которой закрыли университет, 25-го пошли студенты своим страшным ходом в Колокольную, 27-го была вторая сходка, после нее начались аресты; в четверг, 28-го, студенты вздумали было собраться на Невском, но, к счастью, их успели отговорить от этого; в воскресенье, 1 октября, должна была быть от общества демонстрация. О! о, слышите! Демонстрация от общества! План был таков: собраться в Казанском соборе, и после обедни выйти оттуда. Ведь как придумано! Пойти в церковь и выйти оттуда. И эта демонстрация вполне удалась. День был чудный, народу множество, гуляли до четырех, кажется, часов, погуляли, разошлись по домам, пообедали. Условлено было так, что студенты ни один не пойдет, общество не хотело делиться славой. К счастью, студенты любопытны, не удержались, пошли посмотреть. Я думаю, были довольны! Но во всей этой трагикомедии, в этих событиях, потрясающих так глубоко, и так, с другой стороны, пошло-возмутительных, был один кровавый день. Именно четверг, октября 12-го. Это же был и единственный день, в который студенты сделали шаг, может быть, не совсем обдуманный: они, не взявшие матрикул, пошли уговорить уничтожить его взявших. Вот как было дело Матрикулы, т. е. правила, были составлены еще летом особой комиссией о Строгановым во главе. Я их не видала, ибо ни, у моего брата, ни у кого из знакомых их в руках не было, но из-за них-то собственно все и вышло. Ими запрещались сходки, обязывались студенты платить, отнималась у них касса и библиотека, запрещалось посещать другие аудитории, кроме своего факультета, и матрикулы эти, в виде книжечек (ценой 25 копеек), был обязан каждый студент носить при себе, и недель, т. е. солдат в особой ливрее, что-то среднее между дядькой и будочником, стоящий у всякой аудитории, обязан был наблюдать за поведением студентов, и каждое преступление правил вносилось в вышеозначенную книжечку. Ясно, что всего этого взять на себя студенты по совести не могли. Они так и сказали. Они сказали попечителю: «Мы будем принуждены взять потому, что давать их нам будут поодиночке, с угрозой исключения из университета, но, взявши их, ссыплем их в одну кучу и пожжем».
Начальство, эта злая мачеха, приняло все к сведению и распорядилось по-своему. Студенты вынуждены были ходить в университет для получения проклятых матрикул, нельзя было собраться, чтобы сжечь их; по газетам было объявлено, что желающие продолжать слушание лекций должны прислать через городскую почту, бесплатно, просьбу в известной форме о доставлении матрикула; матрикулы пересылались тем же путем. А срок назначен был полночь, с 7-го на 8 октября, самый час-то бесовский.