Студенты ходили служить панихиду[291], должно быть, в средине марта 1861 года. Помню, что день был чудесный и что их шло очень много и что это было часу в третьем, в самый разгар гулянья. В церкви они пели польский гимн.
В их числе было несколько кадет. Один полковник вошел в церковь и, увидав, что там: происходит, и заметив кадет, принялся записывать их имена. Студенты ловким маневром укрыли собой кадет и, став между ними и полковником, теснили его помаленьку, и вытеснили, наконец, на паперть и с паперти; он, говорят, упал, или чуть не упал (уж я теперь не помню) на улицу. Конечно, все это не обошлось без крупных слов, на полковник уехал, не записав никого.
Вечером мы были у Ливотовой. Там только и говорилось, что о подвиге студентов. Кто этот полковник? В «Колокол» его! Подавайте нам его имя! — кричали самые горячие. Но имен никто не подал, и горячие кипятились понапрасну.
Что такое это было? Слышите этот восторг, это одобрение всего, что сделали студенты, негодование против полковника и нынешнее негодование тех же самых людей против Маши Михаэлис, бросившей букет Чернышевскому. И это не единственный пример поощрения старшим поколением молодого поколения. И ему ли теперь отрекаться от своего произведения, от своих собственных детей, незаконных, может быть, но все же своих, и сваливать все на поляков. Или оттого старое поколение и отрекается от молодого, что оно незаконное? Полноте, ведь это грех юности. И кто господу не грешен, царю не виноват!
Про царя я вспомнила, ей-богу, вам не в упрек.
Среда, 26 августа.
Вчера, в проливной дождь и совершенно неожиданно приезжали Лавровы. Мы им весьма и весьма обрадовались. Они привезли «Небожественную Комедию» Красинского, и Лавров ее прочитал. У него она в рукописи переведена, не знаю, кем, для «Заграничного Вестника», но, вероятно, не пройдет цензуру. Не то, чтобы направление в ней было нецензурно, но слова иные нецензурные, а из песни слова не выкинешь. Красинский — мессианист, и свое направление дал и драме. Эта драма — борьба 1848 года, представленная чрезвычайно фантастически. Вообще во всем произведении сила фантазии изумительна и чрезвычайно изящна.
Вторник, 1 сентября.
Говоря с Лавровым, я часто переношусь мыслями в прошлое, и думаю: подле меня сидит Осипов. Я нахожу большое сходство между Осиповым и Лавровым[292]. Лавров к разговору относится точно так же, как относился Осипов. После Осипова со сколькими я сходилась, с кем ни разговаривала, но только в одном Лаврове нашла то, что потеряла в Осипове, чем он меня избаловал. Это особенное понимание, это интересование разговором. Для Осипова и Лаврова каждое слово имеет смысл, для всех других, кажется, только некоторые слова. С ними разговор идет легко, не затрудняясь, не спотыкаясь. С ними я чувствую себя на ровной дороге, на твердой почве, а главное, я знаю, что с ними не потеряется ни одного слова, ни одного оттенка; это умы глубоко симпатические. Но разница между ними та, что Осипов всегда был одинаков, а Лавров иногда бывает не в духе, и тогда не понимает ничего, и с ним тогда приходится спотыкаться, как с другими.
Мы не друзья. Друзья делят все между собой, мы не так, я не так. Я не только не разоблачаю перед ним своей души, — напротив того, перед ним я как можно тщательнее скрываю свое горе, — радостей у меня нет, — свои сомнения и недоумения, иначе… — что иначе?