Между тем наступила 4 апреля 1866 г., и тут нам всем стало уже не до наших дел; всеобщее внимание было поглощено Каракозовым и Комиссаровым. Начались восторженные манифестации по улицам и театрам; пошли аресты; приехал в Петербург чинить суд и расправу Муравьев. Мы были с Лавровым на одном представлении «Жизни за царя». В минуту, когда весь театр дрожал от подмывающего восторга, криков и рукоплесканий, Лавров не рукоплескал, нет, он силился смеяться, но глаза его были полны слез.
Но, покуда Петербург так напряженно и небывало волновался, г-жа Конради начала тяготиться взятой на себя ролью не только карающей немезиды, а ролью покровительницы молодой девушки, и это по многим причинам. Раз она говорит мне: «Надо ее выдать за Лаврова». — «Да разве они хотят?» — спросила я. «Захотят, это мы устроим» — отвечала она.
В эту весну мы очень рано переехали на свою мызу близ Гатчины. Так как кругом то и дело говорилось об обысках и арестах и молва часто примешивала к ним имя Лаврова, то я предложила ему дать мне на хранение, на всякий случай, его бумаги или книги. Он дал небольшую пачку старых пожелтевших писем и свой юношеский дневник; я их увезла с собой.
Но в деревне мне не сиделось. Весна в том году была холодная и непривлекательная, а главное — слишком тяжело было воспоминание о недавней кончине отца нашего[319]; все в мызном доме слишком живо напоминала нашу невозвратимую потерю. К тому же стали доноситься до нас слухи, что Лавров арестован.
То рассказывали, что его взяли ночью с постели, то арестовали в стенах Артиллерийской Академии, то, наконец, во время заутрени во дворце. Пробыв на мызе дней десять, я вернулась в город к братьям, которые оставались в Петербурге.
По дороге на нашу квартиру, на Моховой, я встретила Конради, т. е. ее, Евгению Ивановну. «Дело улаживается, — объявила она. — Мы ее уговорили, и она соглашается итти за Лаврова». — «А Лавров соглашается жениться?» — спросила я. «И его уговорим», — отвечала она и тут же передала мне, что завтра едет с мужем в Пулково, а Лавров с молодой девушкой пойдут в Эрмитаж смотреть картины, потом будут обедать у них вдвоем, что надо же, чтобы они привыкли друг к другу, а что вечером они вернутся из Пулкова и вечер проведут дома все вместе), и я должна непременно быть тоже у них.
Все утро следующего дня Лавров просидел у меня. Говорил долго и много все о том же, что так сильно его волновало, нарушало все обычное течение его трудовой жизни и мыслей и колебало почву под его ногами. Говорил и о слухах об его аресте и между прочим рассказывал, что раз, когда он выходил из ялика, на том берегу, где находится Артиллерийская Академия[320], куда он отправлялся на экзамен как профессор, к нему подошел какой-то вовсе незнакомый ему молодой человек, назвался его учеником и объявил ему, что только что видел собственными глазами предписание арестовать его сегодня же в залах Академии. Он умолял Лаврова не ходить туда и тут же на берегу вручал ему фальшивый паспорт и деньги для немедленного бегства.
Лавров не принял ни того, ни другого, отправился в Академию и только распорядился, если бы это случилось, послать со служителем записку детям. Экзамен сошел, как обыкновенно; Баранцов[321] присутствовал на нем, и ничего похожего на арест не произошло.
Слушая в это утро Лаврова, я минутами думала, что он отчасти не прочь, чтобы его взяли. Он в такой степени чувствовал себя выбитым из колеи, вышедшим из своих собственных рук и бессильным снова овладеть собой, что с какой-то злобой желал, чтобы какая-нибудь внешняя сила овладела им. Бедный, он не знал, как скоро суждено, было исполниться его желанию! Но, как и с большинством наших исполняющихся желаний, так и тут в конце концов все вышло совсем иначе, чем ожидалось. Если бы знал он, как эта муссировка жизни, о которой он так часто и так много тогда говорил, печально обернется для него!