«Миша говорил мне, — продолжала я, — что он спрятал какие-то бумаги и книги Петра Лавровича так искусно, что никто их не найдет». На эти слова уходивший уже Крашевский обернулся. «Миша, — спросил он, — да знаете ли вы, куда он все это попрятал? За диван и шкапы, а помогали ему лакей и дворник». — «Но что же он прятал?» — спросил кто-то. «А кто его знает! Какие-то кипы бумаг и книг. Вероятно, все, что попадалось ему под руку и не было в ту минуту нужно Петру Лавровичу, потому что он ему не препятствовал, не указывал, не выбирал и только улыбался на эту возню, как на забаву мальчика». — «Ну, а если эти вещи найдут, — опять заговорила я, — в каком неловком положении очутится Петр Лаврович. Ведь не скажет же он, что это его сын забавлялся. Нельзя ли их оттуда вытащить?». Студенты только плечами пожали и ушли.

Когда они ушли, зашевелились и Конради. Они начали вытаскивать из своих столов и прочего кипы бумаг, тетрадей, писем и фотографических карточек, растопили печь и все это побросали в огонь; осмотрели и бумажник Лаврова. До утра провозились они, и некому было проводить меня домой, все работали; так прошла ночь. В восемь часов пришла Маня за бумажником. Мы осыпали ее вопросами, но она, четырнадцатилетняя нигилистка, не хотела ничего рассказывать, не хотела снять свою броню равнодушия и, со свойственной ей невозмутимостью, давала лишь лаконические ответы: «Отец дома; кабинет запечатан; днем будет второй обыск, а до тех пор отец не выйдет из дому». Я хотела тотчас же отправиться к нему, но Евгения Ивановна попросила подождать ее, покуда она кончит свои домашние дела; между тем дети ее раскапризничались, и она провозилась с ними до четырех часов.

Лаврова мы застали за обедом. Он был весел, много смеялся, шутил. Ночью осмотреть его кабинет не успели, поэтому придут опять, но и тут в один прием, вероятно, не кончат. Значит, придется заниматься делом этим дня три, и, покуда обыск будет длиться, он не будет выходить из дому, будет под домашним арестом и нас всех просит не ходить к нему.

От него поехала я обедать к Стасовым и вернулась домой только поздно вечером. Прихожу, и что нахожу? Все, так искусно спрятанное Мишей за диваны и шкапы, тут, у меня. Спрашиваю; кто привез? Говорят: Миша и Крашевский. Носили они в несколько приемов, и Миша радовался, что у них, у дверей и ворот, стоит полиция, а они выносят тюки бумаг среди бела дня, и никто не замечает и не останавливает.

Что было в этих бумагах, — не знаю. Рыться в них и разбирать их было слишком хлопотливо, да и в праве я себя не считала; да и не привело бы ни к чему, раз их надо было во всяком случае сохранить, потому что они были чужие. Но я была уверена, что и на этот раз в этой Мишиной забаве отец участия не принимал. Он уже вручил мне сам то заветное, что желал уберечь и от истребления, и от постороннего глаза, и это — у ученого, у гвардии полковника, у государственного преступника, наконец — оказалось юношеским дневником и пачкой пожелтелых от времени писем.

Это надо заметить. Это очень характерно и было бы важно для будущего биографа его. Но будет ли таковой у бедного Лаврова, искалечившего свою жизнь и пропавшего ни за что? Дальше я приведу четыре пункта, по которым его судили, присудили к ссылке. Тогда виднее будет, почему я говорю, что он пропал ни за что. Он мог еще и давеча, когда были мы с Евгенией Ивановной у него, дать что-нибудь и не дал.

Признаюсь, мне было досадно на Мишу, а еще более на большего умника — Крашевского. Отослать обратно — нельзя, оставить на квартире у братьев — тоже неудобно. Неровен час, сам же Миша проболтается, да и видела же и прислуга, если не полиция, как они таскали; сделают обыск у братьев моих. Зачем им это похмелье на чужом пиру? А будет обыск, значит, и увезут все в следственную комиссию. Что тогда скажу я Лаврову? Но если бы я знала тогда, какую неприятность совсем иного рода причинит мне эта выходка Миши, то, я думаю, несмотря ни на что, отвезла бы их обратно и отдала бы старушке Лавровой. Теперь же оставалось одно — увезти все на, мызу, и тоже в несколько приемов, так их было много. Приехала моя мать и, уезжая обратно, взяла часть с собой; надо, еще прибавить, что мы сменяли квартиру в то время, и уже потому было о этим ворохом затруднительно. Я осталась в городе ждать решения судьбы Петра Лавровича. У него обыски все продолжались в несколько приемов и в разные часы дня; немалый был это труд обыскать его. Кабинет Лаврова был до самого потолка заставлен книгами и весь завален бумагами. С воскресенья осматривали его, и наступил четверг, а я все еще не могла видеть Петра Лавровича. Два дня я его не видала, на третий, в четверг, вечером надо было мне быть в комитете Общества дешевых квартир, а оттуда поехала я ужинать к знакомым Шульцам на Знаменскую и просидела у них до трех часов утра. Приезжаю домой, брат говорит, что был Петр Лаврович. Сидел долго, с девяти до двух, все ждал, не возвращусь ли я, в два ушел, потому что в два с половиной должен был явиться к Муравьеву.

Нужно ли говорить, как жаль мне было и как смущал меня этот ночной призыв к Муравьеву.

Петр Лаврович оставил у брата письмо ко мне и к Евгении Ивановне на случай, если бы от Муравьева он больше домой не вернулся, в благоприятном же случае обещал зайти поутру.

Поутру я сама встала пораньше, чтобы ехать к нему, но не успела переодеться, как посланный от его матери принес роковую весть: Петр Лаврович арестован. Он явился в условный час к Муравьеву, но Муравьев выслал ему сказать, что теперь принять его не может и просит быть у него через час. В этот промежуток времени Лавров хотел еще зайти к нам, но не решился в виду ночного времени и вернулся домой. И хорошо сделал, потому что не прошло часа, как явился жандармский офицер, отобрал у него шпагу и отвез его в ордонансгауз.