Надеялась ли я на успех? — Нет!

Прошло несколько дней, и опять приехала ко мне Александра Романовна, говоря, что с хорошей вестью: «Дело твое, — говорит, — приняло было дурной оборот, но теперь опять поправилось, и на днях к тебе будет Бачманов с благоприятным ответом». Опять прошло несколько дней. Еду я раз к Александре Романовне, она встречает меня словами: «Что ты так поздно? Бачманов ждал тебя здесь целый час. Дело затягивается. Оно у Мезенцова, и он делает затруднения. Бачманов с ним даже побранился и пригрозил, что нашлет на него женщину. Тебе надо завтра ехать к нему». Господи! Да разве я такая женщина, чтобы мною грозить Мезенцову? Я и плакать-то не умею. Но рассуждать было нечего, ни лучшей, ни даже какой-либо другой не было. Я поехала, ошиблась часом, и мне сказали, что приема нет. На другой день приезжает ко мне Бачманов с извинением и говорит, что он и Мезенцов разбранили людей, которые меня не пустили. Я отправилась вторично. На этот раз мне пришлось ждать минут двадцать в приемной, и Бачманов занимал меня разговорами. Наконец, дверь отворилась, и фигура еще неприятнее Шувалова, в военном сюртуке, сделала несколько шагов ко мне. Соображая, что это Мезенцов, я пошла к нему навстречу. Он, кажется, хотел говорить со мной в той же комнате, но, подумав, пригласил меня жестом войти в ту, из которой только что вышел. Там я села на диван, а он, притворив двери, сел близко, близко ко мне, в кресло, и наша беседа началась. Я напирала более всего на старуху, стараясь разжалобить своего собеседника. «Знаю я эту старуху, — сказал Мезенцов, — преназойливая старуха, и сын — ее достойный плод». Я возразила, что она прежде всего и более всего несчастна. «Чего же вы собственно желаете? — спросил он вдруг. — Ведь Вологда немногим лучше Кадникова, а ближе Вологды его не переведут. Или вы хотите, может быть, ближе?» — «Конечно, хотела бы, — отвечала я, — а если уже никак нельзя, так в Вологду». — «Если бы зависело от меня, то я ничего бы не сделал, — объявил он неожиданно. — Но так как вы очень желаете, чтобы я доложил графу, то я доложу. А если бы граф спросил моего совета, то я бы посоветовал ничего не делать для Лаврова». — «Вы этого не сделаете, — отвечала я, — потому что это значило бы погубить Лаврова и убить его мать, а так как говорят, что вы имеете большое влияние на графа, то это значило бы, что вы их погубили. А если бы вы видели несчастную старуху: ведь ей восемьдесят лет, и она ходячий мертвец. Если бы она сидела перед вами вместо меня, вы бы не могли не исполнить ее просьбы, иначе она тут же перед вами упала бы мертвою и потом тревожила бы ваш сон», — расходилась я, но он остался невозмутим. Наконец, он зашевелился, давая понять, что время уходить. Я встала. Он взял мою руку. Я спросила, могу ли надеяться, он отвечал утвердительно, но засмеялся каким-то адским смехом, тут же сбившим поданную надежду. Бачманов опять улыбался, кланялся и провожал, но я уехала с таким же тяжелым чувством, как и от Шувалова. Не гожусь я в просительницы; да, впрочем, на что я и гожусь.

Это свидание происходило 13 февраля. Прошло опять томительных две недели. Ответа никакого. Я не решалась писать, в Кадников, потому что о посторонних вещах писать не хотелось, а об этом деле нечего было писать. Впрочем, ни Лавров, ни старушка о нем и не подозревали, но старушка вечно ждала что-нибудь в ответ на свои письма и бланки, свои же письма к Лаврову я всегда адресовала на ее имя, и мне поэтому было, больно не иметь ничего сказать ей. Но лучше бы я хоть что-нибудь да написала бы им, покуда еще царствовала неизвестность: она была все же лучше известности. В один прекрасный день Бачманов приехал и объявил, что ничего не будет: отказ полный, решительный, как ножом отрезанный, «и, — сказал он по секрету Александре Романовне, — если вы любите Елену Андреевну, то посоветуйте ей совсем не писать Лаврову хоть некоторое время, по крайней мере». Тогда волновались Медицинская Академия, Технологический Институт и университет, и эти-то волнения имели влияние на исход дела о Лаврове. Мы с Александрой Романовной постоянно скрывали от Бачманова, что я с Лавровым в переписке, но он об этом и не спрашивал: был, вероятно, вполне просвещен на этот счет и самым официальным путем, потому что наша наивная хитрость — надписывать его письма рукою матери и адресовать мои на ее имя, — по всей вероятности, не предохраняли их от вскрытия.

Мне не пришлось ни последовать совету Бачманова, ни поступить вопреки ему: приехала из Кадникова одна барыня, привезла мне письма и письмо Суворову от Лаврова мне же, и я с ней переслала свое. Было от старушки и письмо к Мезенцову, ввиду событий бесполезное. Теперь эта барыня уже вернулась восвояси, и Лавровы уже знают роковой ответ. Вот мои хождения по двум мытарствам и их печальный исход. Теперь остается записать третье.

Лавров просил меня передать его письмо князю Суворову лично. Итак, 1 апреля я отправилась к нему. Не зная, как добраться до светлейшего, и не желая блуждать по его передним, я осталась в карете, послав к нему свою карточку. Минут через пять пришли меня просить. Дом Суворова носит на себе полуофициальный отпечаток; он похож на военного, одетого, в статское платье. Суворов в отставке и лицо нисколько не должностное, а между тем какая-то особенная суета в доме как будто напоминает, что есть поблизости начальник; но суетящиеся люди смотрят и кланяются веселее, чем у Шувалова и Мезенцова. Меня ввели в приемную. Там подошел ко» мне какой-то военный и объявил, что он адъютант князя и что князь в настоящую минуту занят, так не желаю ли я, чтобы не дожидаться, передать дело» мое ему. Я отвечаю, что мне поручено передать его лично князю и что я готова ждать. Адъютант поклонился и исчез. Я села на диван. Проходили мимо, меня разные лица, лакеи, унтера в тяжелых сапогах; мелькнула какая-то барышня, вероятно, дальняя родственница или компаньонка княжны Она почти столкнулась в дверях с адъютантом, который опять приходил просить меня подождать, и сделала ему глазки. Наконец, говор и смех в соседней комнате стихли, и дверь о» творилась. На пороге ее появилась высокая, красивая фигура старого князя, одетого в красный фланелевый пиджак. Я ужасно обрадовалась, что словила, наконец, этого красного зверя, и тотчас хотела приступить к делу, но он перебил меня извинениями, что не одет. Наконец, мы уселись. Я подала письма, он разорвал конверт и хотел было читать его, но, увидав количество листов, вложил письмо, обратно в конверт и спросил, знаю ли я его содержание. Может, надо было отвечать отрицательно; утвердительный ответ, пожалуй, избавил его от обязанности прочесть письмо самому, но, во-первых, такой ответ был бы ложью, а, во-вторых, лишал меня возможности говорить о цели письма.

Суворов сказал вот что: «Государя просить я не буду, потому что у нас с ним такое условие, что я никогда не буду его ни о чем просить; — но я поговорю с Шуваловым; и тем более, что это дело помимо Шувалова ни в каком случае пройти не может. Я помню Лаврова и буду просить о нем тем охотнее, что знаю, что можно, сказать в его пользу». Тут он привел свои доводы в пользу Лаврова, но уже такие какие-то детские, что я совсем пала духом. Между прочим, что если он такой преступник, то зачем же держали его так долго, профессором? Признаться, и этот довод показался мне очень мало, убедительным. Ну, держали, покуда не считали преступником, а когда увидали, что преступник, то ведь и перестали держать. Но, сообразив, что в мире Суворова, может быть, иная логика, чем в нашем мире, и что ему лучше знать свою логику, что, может быть, этот довод и действительно очень важен и топко подмечен, я не сказала ничего Суворов между тем продолжал: Пора, знать и меру; ну, наказали и будет! Трех лет довольно. Я буду говорить о Лаврове. Вам же вот что скажу, и вы, конечно, меня поймете: я не сочувствую тому, как ведутся дела теперь, и потому я отстранен; я ведь не имею теперь никакой официальной должности». — «Я знаю, — отвечала, я, — но в городе ходит такое поверье, что государь вас любит и вам верит, и что вы исправляете вечером то, что бывает попорчено утром». Он улыбнулся и еще раз обещал постараться, но прибавил, что скоро сделать этого нельзя.

Я спросила, каким образом получить мне ответ. «А вы дайте ваш адрес, — сказал он. — Вы все еще живете в вашем доме на Миллионной?». Когда я сказала свой адрес, то он несколько раз повторил его, закрыв глаза. Не доверяя старческой памяти, я хотела его записать, он не дал. Суворов, на беду нашу, хвастает своей памятью. Оставалось уйти, и я ушла, унося с собой его обещания, но очень мало надежды. Говорить с ним было, довольно затруднительно, — по комнате то и дело проходил кто-нибудь, а Суворов глух, и хотя он и очень близко подставлял мне свое набитое ватой ухо, но все же приходилось возвышать голос, а это выходило очень неудобно.

Вот мое третье и последнее покуда странствие по мытарствам.

[1871]

1868–1870 годы